Приблизительное время на прочтение: 214 мин

Отблеск тысячи солнц (Анатолий Уманский)

Материал из Мракопедии
Перейти к: навигация, поиск
Meatboy.png
Градус шок-контента в этой истории зашкаливает! Вы предупреждены.

Хиросима, 21-й год Сёва

Отчаяние[править]

Как только в небе над рекой Ота зажглись первые звезды, госпожа Серизава осторожно, чтобы не разбудить, уложила крошку Акико в люльку, которую сама выдолбила из чурбачка, надела самое чистое кимоно и ушла, оставив Джуна за старшего. Сказала на прощание:

— Я добуду вам поесть. Умру, но добуду.

Джун стоял в дверях лачуги, держа за руку Юми, и глядел маме вслед — щуплый, тонконогий мальчишка тринадцати лет от роду в драных школьных шортах и майке, лямки которой норовили сползти с узеньких плеч. Лачуга, наспех сколоченная из досок и кровельной жести, стояла в отдалении от бараков соседей, у самого берега, и ветер с реки трепал отросшие волосы мальчика. За хрупкое сложение и нежные черты лица с тонким носом и печальным изломом бровей одноклассники часто дразнили Джуна «девчонкой», но почти все признавали его талант рисовальщика: в пару минут он набросал бы вам что угодно, причем с мастерством, которое сделало бы честь и опытному художнику. Учитель Такамура (сгоревший вместе со школой), говорил, что у Джуна врожденное чувство красоты и что из него выйдет если и не новый Куниёси, то, как минимум, толковый мангака.

Сейчас ему хотелось запечатлеть маму на рисунке, чтобы хоть так удержать рядом.

Он частенько спасался рисунками. Рисование могло возвратить безвозвратно утраченное. На портретах оживали школьные друзья, давно ставшие прахом; возникали родные улочки, избеганные вдоль и поперек. Под карандашным грифелем на бумаге возрождалась из пепла Хиросима — зеленая, цветущая Хиросима, где голод не выворачивал кишки наизнанку, где ходил трамвай, которым управлял отец. Каждый день в без четверти два он — ТРИНЬ! ТРИНЬ! — проезжал мимо их дома, и Джун, если не был в школе, вместе с Юми и мамой выбегал к калитке, чтобы помахать папе рукой…

Они жили впроголодь уже два месяца с тех пор, как родилась Акико, а последние два дня вообще ничего не ели. Юми, когда-то кругленькая, как поплавок, а теперь истаявшая почти до костей, хныкала и украдкой сосала речную гальку. В конце концов она подавилась, и Джуну пришлось колотить сестренку по спине, пока камушек не выскочил. К тому времени Юми стала вся синяя и едва дышала. Крошка Акико орала от голода, потому что у мамы пропало молоко.

В апреле не росли каштаны, овощные грядки пустовали, в ледяной воде не ловились моллюски, а рыба передохла еще в день «пикадона»[1]. По всей стране стало туго с работой и продовольствием, но нигде это не ощущалось так остро, как в разрушенной Хиросиме. Продовольственные склады были разграблены, цены на черном рынке подскочили в десятки раз. Раз в день прямо с грузовиков по карточкам выдавали горькую «муку» из сушеной травы пополам с картофельной ботвой, но к каждому грузовику гигантской змеей тянулась очередь. Змея шипела, переполненная ядом голодной злобы, корчилась, раздувая бока — в толпе вспыхивали драки, слабых безжалостно теснили к хвосту и пайков им как правило не хватало. Зато трупов было вдосталь: иные до сих пор разлагались под развалинами домов, и до сих пор из реки вместо рыбы вылавливали кости людей и животных. Разрушительная сила, высвобожденная шестого августа двадцатого года Сёва, бродила по Хиросиме, собирая дань. Люди умирали, отравленные невидимой скверной, что принесла бомба, умирали страшно, выблевывая внутренности, выкашливая легкие, клоками теряя волосы, покрываясь гнойными пузырями, как жаба бородавками; гнили заживо в зловонных, кишащих мухами и личинками госпиталях. Как собаки подыхали с голоду, всем было наплевать. Убивали себя. Убивали других, чтобы выжить и просто так, давая волю звериным инстинктам. Чего стоят законы, если все лишения и жертвы были зря, если даже Император — никакое не божество?

До недавнего времени семье Серизава помогала девочка по имени Рин Аоки. Старше Джуна на два года, она жила со своим ослепшим стариком-отцом в еще более убогой лачуге. Однако деньги у Рин водились, и она часто давала в долг госпоже Серизава. Рин была не красавица, но большой улыбчивый рот и глаза с хитринкой придавали ей обаяния, которым она и пользовалась. Все знали, что она «пан-пан», то есть, гуляет с американцами. Джуну было наплевать. Без Рин они бы зимой не выжили, так что при встрече он всегда ей кланялся.

Иллюстрации: Killa Kos.

В один из первых теплых деньков Джун с Юми гуляли на другом берегу и наткнулись на вишневое дерево, почерневшее от огня. Каким-то чудом оно пережило зиму, не отправившись на дрова, и теперь тянуло к синему небу голые мертвые ветви, будто в благодарственной молитве. А под ним, раскинув ноги, словно отдохнуть прилегла, покоилась Рин; тени ветвей ложились на ее лицо, левый глаз задумчиво глядел в голубое небо, правый вытек из разрубленной глазницы. Косая рана пересекала лицо от правой брови до левой щеки, зубы рисовыми зернами белели в кровавом месиве рта, кровь бурыми разводами засохла на щеках. Правая рука, отсеченная в локте, валялась в грязи. Между бледных бедер зияла рана, из которой змеились склизкие петли кишок, облепленные гудящими мухами. Земля под худеньким телом Рин промокла от крови.

Джун смотрел на нее лишь мгновение, прежде чем закинуть Юми на спину и с криком броситься наутек, но его еще долго потом преследовали во сне разрубленное лицо Рин, остекленевший глаз и кишки, сизо-розовыми щупальцами расползшиеся в грязи, словно Рин пыталась родить спрута.

Даже в Хиросиме, изведавшей слишком много смертей и боли, подобное зверство не могло остаться незамеченным. Несколько недель военная полиция патрулировала берег и допрашивала жителей. Соседи говорили, что убийцу Рин стоило бы поискать среди ее ухажеров-американцев, а этого никто, конечно, делать не станет. Журналист «Тюгоку Симбун», писавший под именем Синдзабуро, выдвинул иную версию. «Люди, втравившие нас в ад этой дикой войны, — писал Синдзабуро, — люди, беспощадно истреблявшие всех, кто осмеливался выступить против их самоубийственной политики, люди, которые неисчислимыми страданиями „облагодетельствовали” народы Азии и запятнали Японию несмываемым позором, еще находятся среди нас, еще вливают в умы и сердца японцев яд ненависти и реваншизма. Для националистов девочка, ради выживания продающая свое тело «врагу» — не просто проститутка, но изменница, заслужившая смерти, ибо они никогда не делали различия между солдатами противника, женщинами и детьми. И пока эти кровавые псы остаются среди нас, ни один мирный житель не может чувствовать себя в безопасности…».

Кровавые псы оценили статью по достоинству. Всего через пару дней после публикации в окно редакции «Тюгоку», временно перенесенной в деревеньку Нукусима, влетела бутылка с зажигательной смесью, и несколько сотрудников, пытавшихся затушить огонь, угодили в больницу с ожогами. В следующем номере Синдзабуро-сан язвительно поблагодарил поджигателей за блистательное подтверждение его слов.

Джун газет не читал и ничего не знал о поджоге, но с Синдзабуро познакомился: этот улыбчивый коротышка средних лет, круглой физиономией и тонкими усиками немного смахивающий на кота, разыскал его через пару дней после гибели Рин и дал целых десять йен за то, чтобы Джун показал, где нашел тело. Синдзабуро затем побывал у них дома, расспросил маму о ее отношениях с убитой («Она была святая, и плевать, что говорят!»), полюбовался рисунками Джуна, висящими на стене, а после отозвал его в сторонку и прошептал:

— Я дам тебе еще двадцатку, если нарисуешь мне Рин, какой ты видел ее в последний раз.

Джун был поражен состраданием и щедростью этого забавного человечка. Он уселся на крыльце и нарисовал Рин такой, как запомнил с последней встречи: хитрая улыбка, блестящие глаза, чистое розовое кимоно. Увидев рисунок, Синдзабуро помрачнел.

— Это не совсем то, что я просил, — сухо произнес он. — Вернее, совсем не то.

С тем и откланялся, оставив двадцать йен себе. Джун понял, чего хотел от него Синдзабуро, и его чуть не вывернуло от гнева и омерзения. А портрет Рин он повесил на стену, рядом с портретами своих друзей.

Тогда ему казалось, что он поступил правильно. Но с тех пор, как не стало Рин, никто не давал им в долг, и все чаще Джун жалел о грязных деньгах Синдзабуро.

Он все ноги сбил в поисках пропитания, за любую работу брался, да кому нужен такой заморыш? Он пытался продавать свои рисунки, но в новом, изуродованном мире красота вызывала лишь злобу, и даже талант великого Ёсихидэ стоил бы меньше горсти риса. Некоторые люди в слезах рвали рисунки в клочья и осыпали Джуна проклятиями. Он дошел до воровства на рынке, но его чудесные руки не годились для этого ремесла. Несколько раз его ловили и дубасили до полусмерти, а один торгаш-китаец ударом палки чуть не раскроил ему череп, потому что Джун, когда начинали бить, зажимал ладони между бедер вместо того, чтобы прикрывать голову: лишь бы не по пальцам.

— Не плачь, не плачь, Акико-тян! — умолял он, укачивая орущую сестренку, пока мама ходила по соседям, пытаясь выклянчить хоть горстку риса. Иногда он совал в рот Акико палец. Акико радостно принималась сосать, понимала, что ее обманули, и заходилась обиженным криком, извиваясь в пеленках, точно гусеничка. Ее сморщенное личико становилось лиловым.

Этим утром мама терзала пальцами сперва правую грудь, потом левую, пытаясь хоть каплю выцедить в ротик Акико, а потом закричала в отчаянии «Я отрежу вас, будьте вы прокляты!» — и действительно, схватив нож, поднесла к левой груди. Юми завизжала, Джун повис на руке с ножом. В пылу борьбы они чуть не затоптали бедняжку Акико, которая с визгом барахталась на циновке.

Наконец мама уронила нож и обессиленно повалилась на пол. Джун с Юми обнимали ее, пока она не перестала дрожать.

После этого она больше не хваталась за нож, стала тиха и задумчива. Лишь повторяла, как заклинание:

— Я добуду вам поесть. Умру, но добуду.

После этого она привязала ревущую Акико к спине, взяла Юми и Джуна за руки и отправилась к соседям.

— Плачьте! — шипела она, прежде чем постучать в очередную дверь. — Войте, как черти, маленькие негодники! Вы обязаны их разжалобить!

И чтобы у них получалось лучше, больно щипала Юми, а Джуну отвешивала подзатыльника. Акико в помощи не нуждалась — она и так голосила до небес.

Но все, к кому они стучались, лишь печально качали головами. Мне безмерно жаль, госпожа Серизава. Вы разве не видите, что наши дети тоже голодают? Боюсь, ничем не могу помочь. Простите великодушно. Подите к черту.

Так и вернулись они ни с чем.

Теперь Джун смотрел, как мама уходит, и проклинал себя за беспомощность.

— Мамочка, возвращайся скорее! — звонко крикнула Юми.

— Тише, глупая! Акико-тян разбудишь.

Мама была уже далеко и не слышала. Ее кимоно ярким пятнышком мелькало в синих сумерках, становясь все меньше и меньше, пока не растворилось совсем, как капля краски в стакане воды.

— Сам дурак! — не осталась в долгу Юми. — Мамочка не то, что ты. Она вернется и принесет нам во-от столько всякой вкуснятины! — Сестренка раскинула руки.

Джун выдавил улыбку, глядя в ту сторону, где скрылась мама, и отгоняя мысль, что она может вообще не вернуться. Он представил ее лежащей на берегу, голую, с разрубленным лицом и кишками между ног. Синдзабуро-сан подкатится к лачуге с блокнотом в руке: «Понимаю, Джун, как тебе больно, но сейчас-то вам деньги еще нужнее, верно? Нарисуй мне ее. Только правильно, с потрохами наружу».

— …рисовых колобков, а еще во-от столько лапши, и картофельных клецок, и темпура, и…

Живот мальчика злобно, с подвыванием заурчал.

— …и рисовый пирог, и творога немножко, и… и арбузик! Сла-а-адкий!

Джуну захотелось сестренку стукнуть. Но разве Юми виновата, что хочет кушать? У самого в живот будто зашили жестяную грелку, полную кипятка — так бурлит.

— Смотри, Юми! — Он указал на реку. — Там кит!

— Где? Где? — Сестренка запрыгала, как мячик, пытаясь что-нибудь разглядеть, но не увидела ничего, кроме серебряной ряби по темной воде.

— Да вон же, фонтан пустил! Неужто не видишь?

— Здоров врать! — надулась сестренка.

— Кто врет? Своими глазами видел! Только он уже нырнул…

— Так нечестно! — Юми уперлась кулачками в бока. — Почему ты его видел, а я — нет?

— Потому что у меня врожденное чувство красоты. А ты только и думаешь, как набить брюхо. Я тебе нарисую, хочешь?

— Ага!

— Тогда принеси мне бумагу и карандаш. Только смотри, Акико не разбуди.

Кивнув, Юми исчезла внутри. Джун слышал, как она тихонько возится в темноте. Способ верный: если для сестренки что-нибудь нарисовать, она забудет о своих капризах.

Кругом царила тишина. Ночи стали безмолвны, даже лягушки больше не устраивали весенних концертов по берегам Оты: должно быть, все сварились заживо, бедные, вместе с икрой. Лишь река еле слышно бормотала во сне, ворочаясь на своем каменном ложе. На другом берегу в лунном свете маячил купол Гэмбаку — здание Выставочного центра, где Джун был с папой давным-давно, когда еще Юми не появилась на свет. Голые балки притягивали взор, точно ребра в развороченной груди мертвеца, вечное напоминание о том, что случилось шестого августа двадцатого года Сёва. Один взгляд — и в нос снова бьет вонь сгоревшей плоти, снова звучат в ушах треск огня и страдальческий вой, а тело окутывает нестерпимым жаром…

Каго-мэ, каго-мэ[править]

…Соседи над папой подтрунивали — дескать, не мужское это дело, когда война, трамвай водить, — однако без злобы: разве виноват человек, что по здоровью непригоден к военной службе? Сам папа своей работой ужасно гордился.

— Сколько инженеров без моего трамвая не попадут вовремя на завод, а? — говорил он, благодушно щуря хитрые глазки. — А докторов сколько не успеют к своим пациентам? Сколько чиновников опоздают в свои департаменты? На нас, трамвайщиках, страна держится!

В префектуре, как видно, считали так же. Жалованья папе вполне хватало, чтобы содержать семью в нелегкое время, да к тому же баловать себя после работы бутылочкой доброго сакэ. Впрочем, драк он во хмелю не устраивал и близких не колотил, как, например, господин Кавасаки, живший тремя домами ниже по улице и слывший среди соседей притчей во языцех. До дома папе помогала добраться девушка-кондуктор Эйко; в вечерней тишине их приближение было слыхать за милю — звонкое цок-цок ее сандалий-гэта, резкое шарк-шарк его. Мешком повиснув на хрупких девичьих плечах, отец завывал дребезжащим тенорком:


Сакура, сакура!

Солнце светит в синеве!

То ли дымка на горе,

То ль клубятся облака…


— Провались ты со своей сакурой! — всякий раз восклицала мама и, закинув на шею вторую папину руку, вместе с Эйко тащила его в дом под смех Юми; и пока папа, заботливо уложенный на футон, выводил носом воинственные рулады, Эйко-сан с мамой пили чай и болтали, а в приоткрытую дверь из сада струился аромат цветов, и цикады стрекотали во мраке.

Джун подозревал, что у Эйко с папой не только рабочие отношения, и мама, наверное, тоже что-то такое чувствовала; но поскольку ее это как будто ничуть не смущало, то и он не держал зла на Эйко. Да и как можно злиться на девушку с таким звонким, задорным смехом и нежными розовыми ушками, кокетливо торчащими из-под смоляно-черных волос?

В ночь на шестое августа Джуну приснилось, что он берет губами ее нежное ушко, покусывает, засасывает в рот, языком щекоча хрупкие витки ушной раковины, а Эйко хохочет, хохочет… Он со стоном дернулся во сне, животом вжимаясь в футон, а проснувшись утром обнаружил, что трусы промокли и стали липкими. Какой стыд! За последний год такое с ним случалось и раньше, но так стыдно не было ни разу.

В саду щебетали птицы, нежный ветерок перебирал рисунки на стенах, а в синем небе за окном едва угадывались пряди облаков, словно меловые разводы на подсохшей классной доске. Но чудесное утро не радовало Джуна. Как он теперь посмотрит Эйко в глаза? А папе? Ладно хоть он увидит их только вечером…

А тут еще маму за завтраком подташнивало, потому что она носила внутри Акико. А тут еще гады-американцы! В семь утра тишину разорвал истошный вой сирены, что означало: господин Б, как в народе прозвали американский «Боинг-29», пожаловать изволили.

За последний год от налетов не стало никакого спасения. Зажигательные бомбы каждый день градом обрушивались на города, превращая дома и улицы в море огня. Кобэ и Токио сгорели почти дотла. Миллионы людей лишились крова, половина страны лежала в руинах. И только к Хиросиме господа Б до сих пор проявляли удивительное снисхождение. Пронесутся над городом, то поодиночке, то целой стаей, и растворятся в облаках, будто и не бывало, зря только сирена орет-надрывается. Ни одной «зажигалки» не упало на улицы, ни один квартал не был разрушен. Пощадили даже порт и воинские гарнизоны с сорока тысячами солдат, слыханное ли дело!

Что-то особенное готовят, не к добру это, решили в префектуре. Жителям примерно сотни домов было велено снести собственное жилье, чтобы расчистить место для противопожарных траншей, и люди покорно принялись за дело. Лишь господин Кавасаки, узнав, что его дом попал под раздачу, устроил дебош, который закончился в тюремной камере. Пока он там отдыхал, соседи сами срыли его неряшливое жилище, попутно очистив кладовку (возмещение трудов, ничего больше). Госпожа Кавасаки после этого очень кстати вспомнила, что у нее в Курэ есть незамужняя тетя, которую давно бы пора проведать… Злые языки судачили, что назад ее ждать не стоит. А вообще дурь это, дома сносить. Уж если Хиросиму до сих пор не тронули, так, верно, и не хотят. Небось, кто-то из американских генералов еще до войны провел здесь славный медовый месяц со своей миссис.

И все-таки, услышав сигнал тревоги, мама закинула Юми на спину (не доверяла она этому гипотетическому генералу), Джун схватил заранее припасенный узелок с вещами, и они поспешили в общественное убежище. И уже подходили к нему, когда на столбе ожил репродуктор:

— ЖИТЕЛИ ХИРОСИМЫ! ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ В СВОИ ДОМА! ВРАГ УЛЕТЕЛ! УГРОЗА МИНОВАЛА!

— Ах, эти дьяволы просто издеваются! — вскричала мама, грозя кулаком небу. — Будто нет у меня забот, как бегать туда-сюда!

И тут же, зажав ладонью рот, поковыляла в сторону и исторгла свой завтрак прямо на обломки дома господина Кавасаки. Джун чуть со стыда не умер, а Юми залилась смехом, барабаня ладошками по маминым плечам:

— Мамочку стошнило! Стошнило!

Они все-таки спустились в убежище — после приступа тошноты маме требовалось немного оправиться. Джун сразу понял, что это было плохой идеей. Народу там собралось немного, в основном соседки с детьми, да и то лишь самые пугливые, но такого гомона и вся Квантунская армия не подняла бы. Женское шушуканье заглушал визг ребятишек. Юми слезла с маминой спины, сразу влилась в их стайку и мигом перекричала всех.

Мама прислонилась спиной к стене, смежив набрякшие веки. Джун достал из узелка пенал и лист бумаги и попробовал что-нибудь нарисовать, но не мог сосредоточиться. Вдобавок, перед глазами упорно вставало смеющееся лицо Эйко.

Малыши тем временем выбрали Юми «демоном» и повели вокруг нее хоровод:


Ка-гомэ, каго-мэ,

Птичка томится в неволе!

Кто же выпустит ее

Из кромешной темноты?

Черепашка с аистом отпрянут:

Кто там за твоей спиной?


— Каёко! — крикнула Юми. Ребятишки покатились со смеху, особенно помянутая Каёко, потому что за спиной у Юми стоял карапуз по имени Такуя и сосредоточенно ковырял в носу.

И опять:


Ка-гомэ, каго-мэ,

Птичка томится в неволе…


— Ненавижу эту песенку, — пробормотала одна из женщин.

— Отчего же, госпожа Мидзухара? — спросила мама, приоткрыв один глаз.

— Сразу видно, госпожа Серизава, что вы из городских! Иначе бы знали, что птичка в неволе — это дитя в утробе матери, и уж коли черепаху с аистом от него отпугнули, то оно не жилец на свете…

Тут уж мама распахнула и второй глаз.

— Юми! А ну иди сюда! — Не став ждать, она вскочила и вытащила Юми из круга. Та, конечно, захныкала, но мама отволокла ее к стене и усадила рядом с собой.

У Джуна уже голова шла кругом. Он обливался потом, вдобавок в убежище не хватало воздуха. Зачем вообще торчать под землей, когда наверху так чудесно? Янки давно улетели… Он стал упрашивать маму отпустить его на воздух, и она наконец сдалась.

— Только не вздумай далеко уходить. А если услышишь сигнал тревоги или увидишь самолет — бегом обратно!

Это второе требование Джун не выполнил.

Он сидел в тенечке под бетонной стеной чьего-то сада, когда самолет вновь появился над Хиросимой. Сирены безмолвствовали: одинокий бомбардировщик едва ли мог представлять серьезную угрозу, и тратить на него драгоценные снаряды зенитчикам не улыбалось.

Джун даже не заметил бомбардировщика — он рисовал Эйко. Почему-то его руки, столь умелые в воспроизведении любых линий и форм, сегодня расшалились: вместо чудесных девичьих ушек получалось что-то наподобие ручек от кастрюли. Он не видел, как редкие прохожие задирали головы и указывали на небо, переговариваясь вполголоса, будто самолет мог услышать и обрушить на их головы свой напалмовый гнев; не слышал, как резко стих щебет птиц, словно все живое затаилось в предчувствии неминуемой беды. Он был слишком занят, воспроизводя каждый изгиб ушек, каждый завиток, нежную мягкость мочек…

Господин Б бесшумно плыл над городом — серебряная искорка меловой линией расчерчивала голубую высь, иногда лукаво посверкивая. Искорка носила имя «Энола Гэй», госпожа, а не господин; командир экипажа Пол Тиббетс назвал самолет в честь дорогой матушки. В своей утробе железная матушка несла «Малыша», бомбу весом в четыре с половиной тонны, начиненную обогащенным ураном — совершенно новое оружие, толком еще не опробованное, отчего команда заметно нервничала. Ну как проклятая штуковина сработает раньше времени, разнеся самолет в пыль? Или взрывная волна шарахнет слишком уж сильно? Бомбардировщик вполне могли и сбить: на такой случай участникам операции на базе выдали капсулы с цианидом, потому как смерть лучше японского плена. Еще велели хорошенько выспаться перед вылетом, дело-то нешуточное, но тут попробуй усни, вот они и резались в покер ночь напролет и, надо думать, иногда мухлевали, куда ж без этого.

Земля расстилалась под ними — изумрудный ковер, расшитый витиеватым узором каналов и улиц, усеянный мозаикой крыш; небо, разбитое на квадраты, звенело синевой в лобовое стекло «Энолы», и людям, заключенным в ее серебряном, на сигару похожем туловище, до слез, до безумия хотелось жить.

Далеко-далеко внизу Джун вносил в свой рисунок штрих за штрихом, яростно стирал и принимался заново. Жизнь не казалась ему столь ценной, как людям в кабине. Он привык воспринимать ее как нечто само собой разумеющееся. Сейчас у него не было большей заботы, чем довести до ума злополучные ушки. А тем временем над его головой «Энола», беременная смертью, готовилась разродиться.

(Ка-гомэ, каго-мэ, птичка томится в неволе…)

Он придирчиво оглядел свою работу. С листа ему как живая улыбалась Эйко, ее глаза блестели, нежные ушки задорно торчали. Их хотелось пощекотать языком, а значит, все наконец получилось.

(Кто же выпустит ее? Томас Фереби, бом-бар-дир!)

Фереби уже взялся за пусковую установку, стараясь не думать, что держит в руке тысячи, миллионы жизней. Тысячи умрут, миллионы спасутся. Простой парень из Каролины, не достигший возраста Христа, был сейчас и Богом, и дьяволом — от такой мысли далеко ли повредиться в уме?

(Черепашка с аистом отпрянут…)

Самолет спикировал ниже, прорезав дымку облаков. Теперь город лежал перед Тиббетсом, как на ладони. Там, внизу, ни о чем не подозревающие люди разжигали печи, собираясь готовить чай, спешили на работу или просто гуляли, наслаждаясь теплым погожим днем. И там же сотни школьников, уже готовых положить свои недолгие жизни за Императора, рыли траншеи от пожаров и отрабатывали боевые приемы под надзором инструкторов; и тысячи рабочих собирали на конвейерах все, что будет потом убивать, ковали мечи, чтобы сносить головы беззащитным китайским пленным, и штыки, на которые японская солдатня насаживала филиппинских младенцев, и отливали пули, чтобы решетить тела американских солдат, и собирали торпеды, чтобы пускать на дно суда — неважно, военные или гражданские. Те, кто вынес городу приговор, не были чудовищами. Сомнения нет-нет, да посещали их, но выручала мысль, что жертвы не напрасны; ибо японцы будут стоять до конца, до последнего ребенка и старика. Только удар сверхъестественной мощи способен переломить хребет дракону и лишить его воли к сопротивлению. Заодно и другие кое-чему поучатся, особенно коммуняки, которые, разгромив Гитлера, что-то сильно стали задирать нос…

Джун еще раз взглянул на портрет, рассеянно покусывая ластик. Подарить рисунок Эйко или оставить себе? А вдруг она станет смеяться — не обычным своим смехом, звонким как колокольчик, а злым, обидным? «Дурак! — скажет она. — Ты что, влюбился в меня? Совсем малыш, а туда же!»

(Кто там за твоей спиной?)

Тень самолета легла на мост Айой, похожий сверху на букву «Т» и потому изначально намеченный мишенью. Пол Тиббетс в сотый раз сверился с приборами и скомандовал:

— Пуск!

…А Юми станет прыгать как обезьянка и верещать: «Братик влюбился! Влюби-и-ился!»

— Есть пуск! — Фереби нажал на кнопку. Серебряное брюхо «Энолы Гэй» раскрылось, выпуская «Малыша» в ничего не подозревающий мир.

Так ничего и не решив, Джун сложил на место карандаши, захлопнул пенал. Клац!

ВСПЫШКА.

В первый момент ему показалось, что солнце засияло ярче, словно где-то в небесах до упора рванули рубильник. Мир сделался черно-белым и каждый предмет отрастил длинную черную тень. На мгновение все звуки умерли, а потом тишина лопнула с оглушительным треском и грохотом. Милое личико Эйко-сан, которое Джун так старательно воссоздавал на бумаге, во мгновение ока рассеялось пеплом и в этот же момент, на соседней улице, в салоне трамвая как свечка вспыхнула и сгорела настоящая Эйко, не успев даже закричать, а с нею — отец Джуна и полсотни пассажиров. Неведомая сила подхватила мальчика и швырнула оземь, чуть не вышибив дух. Он уже не видел, как окна домов брызнули ливнем осколков, а сами дома разлетелись, словно карточные домики, сметенные раскаленным ураганом, как вдалеке гармошкой сложилось здание Замка Карпов и этаж за этажом обрушилось в реку, как птицы с горящими крыльями сыпались с неба и трепыхались в золе. Некоторые люди попросту испарились, не успев ничего осознать и оставив по себе лишь черные тени на стенах и тротуарах. У тех, кто смотрел на небо, глаза вскипели в глазницах, точно желтки на сковороде, и ручьями стекли по щекам. Стекла и щепки разлетелись шрапнелью, изрешетив на своем пути все живое и неживое; даже в бетонных стенах глубоко засели осколки.

Город стонал в агонии.

«Энола» заложила крутой вираж, уносясь прочь от гнева разбуженного «Малыша», и все же две взрывные волны одна за другой настигли ее. Самолет затрясло, точно игрушку в руках ребенка, наполнив сердца экипажа ужасом, но крылья и фюзеляж выдержали. Капитан Боб Льюис схватил Тиббетса за плечо:

— Ты только погляди на это! Ты погляди!

Но Тиббетс видел уже и сам. Чудовищный столб вырастал над городом, расползаясь поверху призрачно-белыми клубами, а от его подножия катились волны черной мглы, и там, в этой клубящейся преисподней, обращались в пепел дома и люди, там плавился гранит и истекали слезами камни, и лежал у бетонной стены Серизава Джун, стискивая пенал в кулаке, а под ним корчилась и гудела земля.

— Это души япошек летят на небо! — крикнул кто-то из пилотов, указав рукой на страшную тучу. И захохотал, истерическим, визгливым смехом, в котором ужас мешался с восторгом; так смеется юнец, чуть не подпаливший собственную задницу неумело пущенным фейрверком. Остальные ошалело смотрели друг на друга. Они не будут терзаться угрызениями совести ни тогда, ни потом, ни разу не усомнятся, что поступили верно… но в тот момент, как город внизу окончательно превратился в море дыма, огня и пепла, в глазах у каждого застыл немой вопрос: «Боже, что мы наделали?». Почти сразу же Боб Льюис запишет эти слова в бортовом журнале.

Дрожащий рокот, как от обвала в горах, нарастал, превращаясь в рев, словно в недрах пробудилось огромное чудовище и ворочалось, расправляя плечи. Ветер с воем врывался в дома, в клочья разнося тонкие стены и вышибая окна, опрокидывал печи, разливая вокруг море огня. Раздвижные перегородки-седзе — дерево и бумага — вспыхивали как порох. Обьятые пламенем люди с воплями вылетали на улицу, где раскаленные вихри тут же подхватывали их, срывали одежду и кружили нагие корчащиеся тела, точно сухие листья. Те, кого взрыв застал у реки, плюхались в воду, чтобы сразу пойти ко дну, увлекая за собой гирлянды отслоившейся кожи и клочья одежды.

Далеко-далеко наверху Пол Тиббетс взял микрофон. Рука его слегка дрожала, однако голос был совершенно спокоен.

— Ребята, — провозгласил он, — мы совершили первую в истории атомную бомбардировку!

Джун открыл глаза в аду. В тот момент он не сомневался, что солнце на самом деле взорвалось и тьма никогда уже не рассеется.

Uman.jpg

В клубах дыма, окутавшего небо до самого горизонта, наползали друг на друга крыши, крыши, крыши — дома под ними обратились в щепки. Что не обрушилось сразу, сейчас пылало, и огонь стремительно набирал силу. Среди горящих обломков с воем и стонами бродили, ковыляли и ползали нагие, оборванные привидения, ощупывая протянутыми руками кровавую мглу. У многих вытекли глаза, черепа, облепленные клочьями волос, слепо вращались на тонких шеях. Лица и руки других щетинились осколками стекла. Из-под битой черепицы и досок выползали все новые и новые фигуры, а вдогонку им неслись отчаянные вопли, стоны и мольбы о спасении тех, кто застрял в завалах. Залитые кровью люди с безумными глазами метались вокруг, умоляя помочь их родным, но израненным, обожженным существам не было дела ни до чего, кроме собственных страданий. Многих мучительно рвало прямо на ходу. Женщины, похожие на живые трупы, прижимали к груди дымящиеся комья плоти, в которых едва можно было узнать детей.

Один из призраков, увешанный лентами собственной кожи, упал рядом с Джуном, треснувшись лбом о кусок бетона, и остался лежать неподвижно. Череп лопнул, как арбуз, брошенный с высоты, толчками поползли склизкие комья мозгов. С криком Джун стал отползать, по-прежнему сжимая в руке пенал, и тут другой призрак, выползший из обломков, поймал его за лодыжку до мяса сожженной рукой. Лицо его было комом пузыристой плоти с дырами вместо глаз и черным провалом рта.

— Пи-ить… — надсадно сипел провал. — Пи-ить…

Обезумев от ужаса, Джун лягнул чудовищную образину другой ногой. Рука человека-призрака соскользнула, окольцевав лодыжку мальчика клочьями налипшей кожи. Он с трудом поднялся и заковылял прочь, размахивая пеналом и бездумно расталкивая бродячие полутрупы. Голова трещала, в ушах звенело, глаза слезились, горло будто полировали наждаком и зверски хотелось пить. Несколько раз он спотыкался и падал, но снова вставал и шел, шел дальше. Он должен добраться до убежища, должен узнать, что с мамой и Юми. Они не могут быть среди этих чудищ!

В вихре искр, захлебываясь ржанием, проскакал конь с огненной гривой: глаза-бельма дико вращаются, оскаленные зубы кусают дымную мглу, копыта звонко дробят бетонное крошево, месят корчащиеся тела… Он скрылся в волнах дыма, а налетевший ветер растрепал Джуну волосы. Тут и там из-под развалин с треском, похожим на щелчки кастаньет, выстреливали язычки пламени; ветер трепал их, разметывая искры, и там, где они падали, занимались новые пожары. Деревья стояли в огне, пламя жидким золотом катилось по их почерневшим ветвям.

— Слава нашему Императору! — орал тощий мужчина в рваном кителе, разгоняя руками дым. Глаза его на почерневшем от копоти лице сверкали диким, злобным восторгом. — Слава! — После каждого выкрика он заходился лающим хохотом.

— Ханако! Ханако! — Совсем еще молодая женщина металась среди огней, размахивая руками-крыльями в перьях сгоревших рукавов. Узор кимоно отпечатался на ее спине и маленьких грудях, будто татуировка, левая половина лица с вытекшим глазом оплыла как свечной воск, в остатках волос шипели искры. — Ханако, отзовись!

Прямо перед Джуном возник поваленный телеграфный столб. Оборванные провода корчились в осколках гранита, как щупальца, плюясь фонтанчиками искр. Мальчик отшатнулся и угодил прямо в толпу изувеченных. Безобразные лица, безгубые, безглазые, с оторванными челюстями закружились вокруг него в ужасающем хороводе; обгоревшие руки хватали за волосы, за одежду, но удержать не могли — не было силы в обожженных мышцах. Внезапно другая рука, чистая, белая, изящная, как водяная лилия, схватила его за локоть и вытащила из этого кошмара; в другой момент Джуну бы захотелось нарисовать ее. Обернувшись, он увидел девушку, белокожую, в белом кимоно, расшитом серебряным узором; будто сама Юки-онна, повелительница зимней стужи, явилась, чтобы охладить адское пекло. Увлекая мальчика за собой, она кричала:

— Дедушка, мой бедный дедушка! О, помоги мне, прошу!

Он покорно засеменил следом, спотыкаясь и прижимая пенал к груди, не понимая, чего на самом деле хочет от него это дивное видение. Разве может у Юки-онны быть дедушка?

— Пить… Пи-ить… — гудели со всех сторон хриплые голоса; им вторили стоны и завывания. Впереди из облака дыма выплыл колодец: обгоревшие фигуры, отталкивая друг друга, карабкались на разрушенные стенки и вниз головой соскальзывали в прохладную мглистую глубину, чтобы напиться в последний раз.

Если бы Юки-онна не держала его, Джун, возможно, последовал бы их примеру.

— Дедушка совсем у меня старенький, а ты молодой, крепкий! — истерично смеялась она, прокладывая путь через завалы и держа свободную руку на отлете. — Ты сдвинешь эту проклятую балку! Мидори мертва, такой ужас, и Дайкичи тоже, и папа с мамой, только я осталась, а одной мне не справиться, как здорово, что я тебя нашла, мы вдвоем ее сдвинем, надо только поднажать…

Едва увидев ее дедушку, Джун понял, что тут не справятся и несколько дюжих мужчин. Толстенный деревянный брус придавил старику ребра, из проломленной груди вырывалось тоненькое сипение, как из чайника на плите. Седые волосы на виске слиплись от крови, кровь пузырилась на дрожащих губах. Пламя подбиралось к несчастному по деревянным обломкам, искры кружились в дыму, и старик, подвывая, отгонял их, точно мух, вялыми взмахами сухонькой ладони. Сверху над ним угрожающе нависла уцелевшая кровля, по скосу которой катились огненные язычки.

— Чего стоишь! — зашипела Юки-онна, ухватившись за балку обеими руками. Нежное личико исказилось от натуги, жилы вздулись на шее канатами. Она тянула и толкала с надрывным стоном, но балка, естественно, не сдвинулась ни на дюйм — лишь зашаталась кровля и со скрипом стала крениться. Не обращая на это внимания, Джун тоже тянул свободной рукой: надо было что-то делать, чтобы его скорей отпустили к маме, к Юми, к отцу…

Старик начал поскуливать; пламя уже лизало ему пятки.

— Что ты творишь, бездельник! — всполошилась Юки-онна и попыталась отнять у него пенал. — Тебе нужны обе руки!

Джун не мог объяснить ей, что будь у него даже десять свободных рук, он не сумел бы поднять брус, что ей нужно поискать кого-то другого, и что пенал — последний осколок прежнего, нормального мира, и потому дороже жизни; он просто вцепился в него обеими руками и завизжал в прекрасное лицо Юки-онны. Она отвесила ему оплеуху, но он визжал, визжал, и тогда она с яростью оттолкнула его. Это спасло ему жизнь: в ту же секунду кровля обрушилась, взметнув рой искр, и погребла под собою деда и внучку. Бедная Юки-онна успела лишь звонко вскрикнуть.

Джун зарыдал, громко, как маленький, скривив рот и размазывая слезы по чумазому лицу. Потрясенный, почти ослепший, он полез через кучу обломков. Торчащие доски впивались в тело, резали голые коленки, но он продолжал карабкаться.

Молния двухвостой плеткой полоснула кровавый сумрак, оглушительный треск рванул по ушам.

Джун понимал только, что должен добраться до убежища, но где оно, в какой стороне? Смрад горелой плоти душил его. Трупы скорчились повсюду, почернелые до неузнаваемости, приходилось лезть по ним. Под ногами трещали кости, сандалии проваливались в животы, мягкие, как перезрелые тыквы, полные склизкой упругой мякоти; мертвецы отвечали досадливым шипением, изрыгая, словно проклятия, зловонный воздух из разинутых челюстей.

Тяжелая капля шлепнулась на лоб. За ней еще одна и еще… Джун стер их рукой и с ужасом обнаружил, что пальцы почернели. Подушечки и кожу на лбу жгло, словно их обманули в уксус.

Он заполз под большой, еще горячий кровельный лист, и тут кровавая тьма над городом прорвалась черным ливнем. Маслянистые струи хлестали макушки и плечи обезумевших от боли и жажды людей, и те, задрав головы, жадно ловили ртами жирную зловонную жижу, пока она не начинала пузырями выдуваться из носа. Эти несчастные были обречены: сама смерть сошла на землю в черном дожде. Черные ручьи бежали среди развалин, мешаясь с пеплом, и вскоре черная слякоть затопила руины. Нестерпимый жар сменился ужасным холодом. Огонь шипел и корчился, прибитый к земле, и там, где он угасал, к черному дыму примешивались белесые струйки пара.

Джун осмелился вылезти только когда барабанный стук капель над головой окончательно стих. Подняв голову, он не поверил своим глазам. Над руинами разноцветным дымчатым шлейфом висела радуга. Неумолимо, кощунственно прекрасная, она струилась сквозь мрак, и люди, у кого остались глаза, ошалевшие, ободранные, опаленные, с кровавыми дорожками на щеках, со слюной, повисшей на подбородках, смотрели на нее. Некоторые даже растянули в улыбках разбитые рты, словно дети, заблудившиеся в пещере и узревшие впереди слабый лучик дневного света.

Но снова ударил горячий насмешливый ветер и закружил клубы дыма в дьявольском танце, и повалил жалкие фигурки с ног. Раскаленные вихри раздули тлеющие искры, и затухшие было пожары вспыхнули с новой силой. Черные тучи над Отой проросли ревущими хоботами смерчей; река вспенилась водоворотами, увлекая в пучину несчастных, которые искали спасения в ее водах. Уцелевшие деревья с треском выворачивали из земли корни и валились наземь, столбы падали, обрывая провода…

Джуна кружило и швыряло из стороны в сторону. Размахивая руками, он рвался сквозь воющий мрак и кричал, кричал, срывая голос: «Мама! Юми!». «Джун!» — криком отозвалась темнота. Горбатая, всклокоченная фигура возникла из нее и сгребла мальчика в объятия. Он заверещал, забился в руках этого нового призрака и не сразу узнал надтреснутый, осипший голос:

— Джун, это же я! Пойдем, пойдем скорее в убежище!

А горб за плечами радостно запищал:

— Бра-а-атик!

Джун навсегда запомнил ватную тишину во второй половине того страшного дня, когда стоны и плач наконец стихли, и живые, собравшиеся в бамбуковой роще в парке Сюккэйэн, лежали рядом с мертвыми, оцепенело уставясь в небо, принесшее такой ужас, сами едва отличимые от мертвецов. Он не мог забыть, как утренняя заря, пробившаяся сквозь дым пожарищ, расплывалась в реке багрянцем, и раздутые трупы плыли будто в потоках собственной крови; как разгоралось небо и догорали черные, перекрученные остовы деревьев. Развалины тянулись до самого горизонта; тут и там торчали покосившиеся телеграфные столбы; трупы забили бассейны, колодцы и водостоки, валялись вдоль дорог скрюченными головешками, источая удушливое зловоние. И мухи, миллионы жирных, звенящих мух и комаров тучами роились над телами живых и мертвых. Джун видел людей, у которых в зияющих язвах, в глазницах, сочащихся липкой слизью, уже копошились жирные белые опарыши; несчастные слишком ослабели, чтобы отогнать мух.

Дом Серизава превратился в груду золы, но они втроем остались живы — вчетвером, считая Акико, которая тогда только зрела у мамы в животе, как пшеничное зернышко. Многие беременные женщины в первые дни после бомбежки потеряли ребенка, но аист и черепашка были милостивы к Акико. Может, потому что в момент удара мама с Юми сидели в убежище?

Они пережили и страшное наводнение в сентябре, погрузившее под воду растерзанный город и повергшее уцелевших в новую пучину отчаяния. Джуна к тому времени жестоко знобило, рвало и поносило, десны кровоточили и волосы лезли целыми прядями, но и эта хворь, унесшая тысячи жизней, его пощадила. И силы вернулись, и волосы отросли.

Город пришел в себя на удивление быстро. Еще не успели догореть руины, а уже наспех сколоченные спасательные бригады карабкались по завалам, извлекая тех, кому еще можно было помочь. Врачи в битком набитых больницах метались, как проклятые, в море кровоточащей плоти, бинтуя, смазывая и зашивая. Тем временем на мосту Айой солдаты привязали к покосившимся перилам американского летчика, совсем мальчишку, чей самолет был сбит за несколько дней до взрыва, повесили на шею табличку «Бей его», и все, кто проходил по мосту, били стонущего юношу кулаками, ногами, камнями, палками и чем под руку подвернется. Семья Серизава в тот день как раз переходила мост, направляясь в больницу, и Джун снял с ноги деревянный сандалик, чтобы тоже угостить пленника, но не смог разглядеть врага в распухшем, окровавленном лице над табличкой, в глазах, полных боли, ужаса и отчаяния. Жалкое, дрожащее существо, прикрученное к перилам, показалось ему до жути похожим на него самого.

Он бросил сандалик в реку, словно тот был испачкан, и до самой больницы хромал в одном.

А еще через пару дней ток побежал по вновь натянутым проводам, и по расчищенным рельсам как ни в чем не бывало загрохотал папин трамвай, почерневший и оплавленный, не хватало только самого папы. Солдаты, вооруженные баграми, вытащили из салона его обугленное тело вместе с телами Эйко и пассажиров, отволокли на железную решетку, установленную над ямой, и там, прочитав молитву, сожгли уже окончательно, а прах зарыли в братской могиле, ни горсточки не отдав родным.

Джун думал, что папа, так любивший спиртное, горел, наверное, ярче всех и звонче всех потрескивал, подбадривая товарищей по костру. И в клубах дыма возносясь на небо под руку с Эйко наверняка пел свою любимую песню:


Сакура, сакура!

Солнце светит в синеве!

То ли дымка на горе,

То ль клубятся облака…

Киты улетают к звёздам[править]

— Бра-атик! — Юми выкатилась на крыльцо, прижимая к груди пенал с набором для рисования и листок бумаги. — Я нашла!

Джун мотнул головой, отгоняя воспоминания. Сказал строго:

— Спасибо, Юми-тян. А теперь ни звука, ладно?

Сестренка энергично тряхнула челкой и присела на крыльцо, поджав под себя ноги.

Джун забрал у нее пенал и бумагу. Черная копоть въелась в железную крышку и не сходила, сколько бы он ни скоблил ее речным песком. Он открыл пенал, выбрал карандаш. Замер, покусывая ластик. Взгляд мальчика стал отсутствующим. Он сидел неподвижно, вбирая в себя блеск звезд, еле слышный шепот реки, лунную дорожку, что серебряной рябью дрожала на водной глади…

Затем пальцы Джуна пришли в движение. Линия, другая — и вот на белом листе проступили очертания кита, плывущего мимо рядов лачуг. Несколько штрихов — и разбежались волны, поднятые движением огромной туши. Карандаш мелькал все быстрее, замирал на мгновение и вновь принимался сновать по бумаге. Линии то разбегались в стороны, то соединялись. Карандаши сменяли друг друга: то с клацаньем ложились на дно пенала, то появлялись вновь. Синий, серый, желтый, черный, серый, черный, синий, желтый.

Юми смотрела, приоткрыв рот. В такие моменты брат казался ей настоящим волшебником. Или даже богом, способным творить миры.

Джун внес последние штрихи и предъявил рисунок сестренке. Кит вышел на загляденье: длинная морда, огромные плавники, большой улыбчивый рот с пышным усом, волнистые борозды вдоль нижней челюсти и могучий хвост, которым он вспенивал речные волны. Сверкающий фонтан бил в небо, разлетаясь брызгами среди звезд, потоки воды скатывались с маслянисто-черных крутых боков. В маленьких глазках читалось недоумение: как это меня сюда занесло?

— Я б его съела, — хищно облизнулась Юми.

— Как тебе не стыдно, Юми! Ведь это не простой кит. Он… он… — Джун задумался. — Он приплыл, чтобы забрать душу Рин и отнести к звездам.

— Как это?

— Видишь, какие у него плавники? Как только Рин сядет ему на спину, он взмахнет ими как крыльями и поднимется высоко-высоко, выше облаков.

— Врешь ты все! Киты не летают, — заявила Юми. Но на всякий случай запрокинула голову и уставилась в усеянное звездами небо.

— Еще как летают, но только когда люди не смотрят. Иначе они примут их за вражеские самолеты и станут сбивать из пушек, — объяснил Джун. — А киты не хотят никому зла. Они просто выполняют свое предназначение.

— А папу они тоже забрали к звездам?

— И папу, и Эйко, и всех остальных.

— А живых они могут взять?

— Нет. Только мертвых.

— Тогда я хочу умереть, чтобы полетать на ките. С папой!

— Не говори глупостей, Юми-тян, — сказал Джун и покрепче прижал сестренку к себе. — Ты нужна нам здесь.

Они немного посидели на крылечке, любуясь мерцанием звезд и вдыхая полной грудью сладковатый запах речной воды. Джун то и дело поглядывал в ту сторону, куда ушла мама, прислушивался к каждому шороху, надеясь услышать ее шаги, боясь услышать ее крик. Тот, кто зарубил Рин, мог бродить в темноте, выискивая новую жертву.

А вдруг он прямо сейчас подкрадывается к ним?

— Братик, — сонно пробормотала Юми, — почему ты дрожишь?

— Х-холодно, — проговорил он, стуча зубами. Его действительно колотил озноб, но отнюдь не из-за ночной прохлады. — Пойдем спать?

— Я хочу к мамочке.

— Мамочка вернется утром. Откроешь глаза, а она уже тут. С арбузиком.

— Не хочу арбузик, — сонно пробормотала сестренка, сжимая в кулачке рисунок. — Хочу мамочку.

Джун поднялся на ноги, потянулся, раскинув руки, зевнул. Вдруг закружилась голова, в глазах зарябило, и ему пришлось схватиться за дверной косяк, чтобы не упасть. Тело-то как ломит, будто мешки разгружал! С того страшного дня он часто ощущал себя фарфоровой статуэткой, которую уронили с полки и склеили кое-как. Приступы слабости и ломоты в костях накатывали внезапно и столь же быстро проходили. Возможно, причиной их был голод, но Джун все больше укреплялся в пугающей мысли: что-то в его теле необратимо сломалось.

— Понеси меня! — Юми протянула ручонки. Джун грустно отметил, какие они стали тоненькие. Он со вздохом опустился на одно колено, позволяя сестренке забраться к себе на спину. Она уцепилась за его шею, легонькая, как тряпичная кукла, и все равно слишком тяжелая для него. Прежде, чем унести ее в дом, Джун бросил последний взгляд в неподвижную тьму.

— Папа, — прошептал он еле слышно, как и следует говорить с мертвыми, — пригляди за мамой, хорошо?

Он вошел в лачугу, тихонько затворив за собой дверь, опустил Юми на набитый листьями мешок, служивший им постелью. Постоял немного, дожидаясь, когда стихнет шум в ушах и перестанут мелькать перед глазами черные мухи. Потом заглянул в люльку Акико: не проснулась ли? Нет, лежит себе смирно, приоткрыв ротик и тихо посапывая — видно, плач отнял у нее все силы. Даже в полумраке видны были пятна сыпи, усеявшие ее щечки и лобик.

Внезапно Джун испытал прилив ядовитой злобы. Это из-за нее мама сейчас рискует жизнью! Лучше бы ей вообще не родиться! Но почти сразу это чувство сменилось острой, бессильной жалостью, от которой защипало глаза и сердце сжалось, будто уколотое булавкой. Захотелось взять сестренку, теплый маленький комочек, на руки, прижать к себе крепко-крепко… Он уже потянулся к ней, но вовремя опомнился. Если она проснется, голод снова будет мучить ее…

Юми уже посапывала, свернувшись клубочком, засунув палец в рот. В другой руке она сжимала рисунок. Джун осторожно вытащил его из сестренкиных пальцев и пришпилил к стене. Задув свечу, улегся рядом с Юми и вместе с ней закутался в одеяло. Она вздохнула во сне, дернула пяткой. Так они и лежали в темноте, прижавшись друг к дружке.

Несмотря на изматывающую усталость, Джун не мог заснуть. В животе бурлило пуще прежнего, сосало под ложечкой. Что, если утром он откроет глаза, а мамы не окажется рядом?

Но наконец в темноте под сомкнутыми веками колюче замигали звезды. Он увидел китов, сотни, тысячи китов: грациозно изгибая исполинские туловища, они рассекали тьму взмахами плавников, огромных, как крылья, и каждый нес на спине наездника. Джун увидел отца, Эйко, Накамуру-сэнсэя, Юки-онну и ее бедного дедушку, ребят из школы… Ему даже показалось, что он узнал среди них того американского летчика, забитого на мосту. Лица у всех были чистые, умиротворенные.

Низкий трубный напев, словно погребальная песнь, дрожащими волнами расплывался в космической пустоте. Рядом со взрослыми китами вольно резвились детеныши. Кит, которого он нарисовал для Юми, замыкал стадо, и на его спине сидела Рин, такая, какой он помнил ее при жизни, в розовом кимоно. Она махала рукой и звонко кричала:

— Прощай, Серизава-кун, прощай!

О котах и шлюхах[править]

В нескольких километрах от лачуги, где Юми и Джун спали и видели сны, журналист Синдзи Бусида, более известный под псевдонимом Синдзабуро, сошел с трамвая в обнимку с девицей и остановился, подставляя ночному ветру разгоряченное лицо и наслаждаясь теплом упругого девичьего тела под рукой.

— Там я живу, — сказал он, покрепче прижав ее к себе. Девица одарила его улыбкой.

Путь их пролегал через пустырь, некогда бывший жилым кварталом, из таких теперь состояла почти вся Хиросима. Город лежал у ног Синдзабуро, стук шагов эхом разносился в ночной тиши. Девица, не то Мидори, не то Мэгуми, маленькая и чумазая, как обезьянка, заливалась колокольчиком в ответ на любую шутку, тыча его кулачком в бок — премилая манера! Сколько ей лет журналист не знал и не хотел знать. Вряд ли она успела закончить школу… Он подцепил ее в развеселом квартале Синтати, уведя из-под носа у вдрызг пьяного молодого негра в форме морской пехоты США. Прости, куромбо[2].

Справедливости ради стоит сказать, что Синдзабуро сам был уже хорош. Не выпей он так много рисовой водки по случаю дня рождения одного из приятелей, ему бы в голову не пришло возвращаться домой в темноте, несмотря даже на боевой револьвер 26-й модели, который он с большим трудом раздобыл на черном рынке после нападения на редакцию и всюду носил в кармане. Сейчас же ему сам черт был не брат! Если к ним кто сунется, неважно, грабитель или задетый статьей «патриот», Синдзабуро нашпигует его свинцом! Девчонка под надежной защитой.

Возможно (эта мысль наполнила его сердце гордостью) он спас ее уже тем, что увел от черномазого. Синдзабуро вполне допускал, что ту, другую девочку для утех, Рин Аоки, могли укокошить американцы. Или австралийцы, каторжное семя: знакомый врач не так давно рассказывал о девушке, которую два десятка австралийских солдат попользовали самым варварским образом и бросили на пустыре. Или англичане: как знать, не затесался ли в Оккупационные силы Британского Содружества родной внучок Джека Потрошителя?

Разумеется, эти свои догадки Синдзабуро держал при себе. Победителей не судят. От него хотят, чтобы он бичевал националистов — что ж, будем бичевать, заслужили. В конце концов, успокаивал себя Синдзабуро, без националистов не было бы войны и гайдзины не топтали бы японскую землю…

Он прибавил шагу. Девчонка едва поспевала за ним.

Синдзабуро ненавидел националистов не потому, что жалел их жертвы; нищее детство и голодная юность приучили его жалеть только тех, с кем он был в одной лодке. Ему не было дела до истребляемых китайцев, корейцев и русских, равно как и до жителей Окинавы, которых японская военщина не считала за сограждан и обходилась с ними соответствующе. Синдзабуро любил своих немногочисленных друзей, вкусную еду, крепкое сакэ, женскую красоту и домашний уют — все то, чего он был долгое время лишен и чего добился упорным трудом. И еще своего рыже-белого мордатого кота Кацу. Война, развязанная из-за пустых национальных амбиций, все это могла отнять. А попробуй слово скажи против! Повезет, если останешься с голой задницей, но живым. Если гвоздь высовывается, его заколачивают — мудрость, которую порядочный японец обязан усвоить с детства. Да, раньше он прославлял доблесть Императорской армии, а сегодня призывает к любви и миру, порицая милитаризм, ну и что? Разве у него был когда-нибудь выбор? Разве он убил кого, изнасиловал, покалечил? Разве он виноват, что хочет жить — ЖИТЬ, а не СУЩЕСТВОВАТЬ?

Тот мальчишка-художник, Серизава Джун, смотрел на Синдзабуро как на стервятника, когда понял, чего он хочет (рисунок истерзанного тела, сделанный ребенком, усилил бы обличительный пафос статьи). Но тот мальчишка в итоге не получил двадцать йен, которые были так нужны его матери, а не ее ли Синдзабуро всего полчаса назад видел на бульваре любезничающей с тремя американцами? Вот до чего доводят принципы.

Все-таки зря он вспомнил ту зарезанную девчонку… Там и без рисунка, с одних только слов мальчишки оторопь берет. Свежесть весенней ночи обернулась могильной стынью, и все мерещились позади чьи-то крадущиеся шаги. Синдзабуро вдруг осознал, что весь город, в сущности, огромный могильник, и что под развалинами, мимо которых они идут, могли остаться мертвецы. Даже револьвер из символа уверенности превратился в то, чем был на самом деле: непривычную игрушку, с которой журналист не очень-то умел обращаться.

Страх тоненькой ледяной струйкой просочился в душу Синдзабуро. В сиянии луны ему мерещились белые мерцающие силуэты — они мелькали на периферии зрения, исчезая прежде, чем он успевал толком приглядеться. Несколько раз он резко оборачивался, пугая свою спутницу, но не видел ничего, кроме выбеленных луной развалин. Однажды ему почудилось, что за угол разрушенного дома отпрянула темная тень, но, когда он, вскрикнув, указал в ту сторону, Мэгуми (или Мидори?) учительским голоском заявила:

— Ах, Синдзабуро-сан, вы слишком много выпили!

Хотя сама она выпила ничуть не меньше.

«Да, пожалуй, верно, — подумал журналист, — и еще выпью, как дома будем. Но сперва, голубушка, мы с тобой примем горячую ванну. Нет, сперва Кацу налить молока. А потом… потом ты узнаешь, что Синдзабуро-сан мастер не только слова, но и дела, хе!»

После этого Синдзабуро больше не мерещилось ничего подозрительного. Однако на душе опять скребли кошки. Теперь он думал о госпоже Серизава. Должно быть, несчастная совсем отчаялась, а ведь он мог увести ее с бульвара и дать денег вместо того, чтобы тратить их на девицу, которую завтра выставит за дверь. Те трое были пьяны как черти: кто поручится, что они не причинят худого бедной женщине? И уж если он непременно хотел потратить деньги на продажную любовь, то госпожа Серизава охотнее оказала бы любезность ему, чем пьяным и злым оккупантам. А ведь она недурна собой, несмотря на все тяготы и лишения…

Но те трое выглядели куда опаснее пьяного негра, и Синдзабуро не рискнул перейти им дорогу. «А то бы выхватил револьвер и положил всех троих», — горько усмехнулся он про себя, прекрасно понимая, что не посмеет даже косо взглянуть на белого американца.

Он проговорил слегка заплетающимся языком:

— Знаешь моего коллегу Хиёси Харуо? — Мидори-Мэгуми с готовностью кивнула, за что получила подзатыльник. — Да откуда тебе знать Хиёси Харуо… Он с продажными девками не путается. Он такти-ичный. Тактичность когда-нибудь погубит эту страну! — Он ладонью рубанул воздух. — В день взрыва этот болван обошел весь город с фотокамерой в руках и не сделал ни одного толкового снимка! Только раз… раз… развалины. Стыдился, видишь ли, фотографировать раненых и умирающих.

— Дурак, — хихикнула девица, хотя вряд ли поняла, о чем речь.

— Вот и я ему говорю: дурак ты, Харуо-кун. Кому лучше стало от твоей тактичности? Кого ты щадишь? Американцы не успели бы наложить руки на твои снимки! Если б мир увидел, как погибали жители Хиросимы, может, кто-то что-то бы и понял. Может, ты бы спас наших потомков, Харуо-кун! Ну и сам заодно прославился. Эх, мне бы такой шанс… Я издавна был сторонником западного подхода в журналистике. А все думают, что я дерьмо, — добавил Синдзабуро плаксиво. — Даже редактор считает меня лучшим сотрудником именно потому, что я дерьмо. И знаешь что? Я ДЕРЬМО! — гаркнул он, и ночь поддакнула эхом: «дерьмо… дерьмо…»

— Вовсе вы не дерьмо, Синдзабуро-сан, — заявила Мидори-Мэгуми. — Я с дерьмом бы не пошла.

— Поговори мне! — Он снова отвесил ей подзатыльник. — Ты за деньги с чертом пойдешь.

— Всем есть хочется, — с обидой заметила девушка.

— Вот! — Синдзабуро наставительно поднял указательный палец. — Золотые слова. Всем есть хочется, потому я тебя не осуждаю, сам такой. Нет ничего плохого в ремесле шлюхи, иногда по-другому не выжить. Все мы продаемся, а кто непродажный, тот либо не знает себе цены, либо никому не сдался. К-коты вот тоже ластятся к тому, кто их кормит. В следующей жизни я, пожалуй, был бы не прочь стать котом. Таким, как мой Кацу…

За этими рассуждениями он сам не заметил, как добрался до бетонного забора, окружавшего его дом. В саду росли туя, бадан, сосны и можжевельник, символизирующие стремление владельца к стабильности и покою. Все это великолепие пережило «пикадон» благодаря тому, что дом находился на порядочном удалении от городского центра, пораженного бомбой, а бетонный забор защитил его от взрывной волны, разве только с крыши смело черепицу, да на втором этаже полопались стекла. Синдзабуро пришлось потом на карачках излазить весь садик, собирая осколки, чтобы Кацу, выйдя погулять, не изранил своих нежных лапок — это была самая большая неприятность, причиненная ему «Малышом».

При виде сада девчонка пришла в буйный восторг. Должно быть, она привыкла к тесному скоплению грязных лачуг на выжженной земле, где все деревья вырубили на дрова, и царство зелени опьянило ее сильнее, чем бутылка рисовой водки, которую они распили в трамвае.

— Ах, что за прелесть! Как красиво! — запищала она, прижав кулачки к груди. Синдзабуро мысленно скинул ей еще пару лет и утер ладонью вспотевший лоб. Ладно, какая разница? Ее детство давно закончилось.

Пока он пытался попасть ключом в замочную скважину («Ах, Синдзабуро, Синдзабуро… надеюсь, в постели ты будешь более метким!»), девушка кружилась по саду, раскинув руки и что-то напевая. Но вдруг она, ахнув, остановилась. Синдзабуро, совладавший наконец с дверью, от неожиданности вздрогнул и уронил ключи на веранду. Он обернулся, собираясь высказать этой Мидори-Мэгуми все, что о ней думает — но слова застряли у него в глотке.

Uman3.jpg

На заборе стоял человек.

Синдзабуро показалось, что его кольнули сосулькой в мошонку. Желудок сжался, подкосились ноги, а сердце ухнуло куда-то вниз живота. Он моргнул несколько раз, надеясь, что видение растворится в воздухе. Но незваный гость по-прежнему стоял на заборе, широко расставив ноги, прямой и стройный, будто вырезанный из самой темноты. Он что-то держал в левой руке, что-то такое длинное, слегка изогнутое…

— Кто вы такой? — выдавил Синдзабуро, обретя наконец голос. Хмель выветрился из его головы. Правая рука, взмокшая от пота, нырнула в карман и обхватила рукоять револьвера. Журналист хотел вытащить его и направить на незнакомца, но проклятая мушка зацепилась за подкладку.

Тень не отозвалась, не сдвинулась с места. Она взялась правой рукою за конец длинного предмета в левой и медленно, плавно потянула. В свете луны блеснула полоска стали…

— Синдзабуро-сан, у него меч! — заверещала девушка.

В ту же секунду, словно ее крик послужил сигналом, тень соскочила с забора. Серебряная молния сверкнула в занесенной руке — Ш-ШИХ-Ч-ЧВАК! — и не успели ноги незнакомца коснуться травы, как голова Мидори-Мэгуми, завертевшись, слетела с плеч, брызжа кровью. Обезглавленное тело крутанулось на месте, нелепо всплеснув руками, и рухнуло навзничь. Кровь хлестала из обрубка шеи, ноги дергались, платье сползло, открыв белоснежные панталончики, на которых расплывалось мокрое пятно…

Синдзабуро с воем рванул рукоять револьвера. Подкладка затрещала и лопнула, выпуская ствол. Шесть громовых вспышек разорвали ночь, однако тень даже не покачнулась. Лучший сотрудник «Тюгоку» оказался никудышным стрелком.

Тень тряхнула рукой, в которой сжимала меч. Тяжелые капли сорвались с клинка и улетели в темноту.

Завизжав подстреленным зайцем, Синдзабуро запустил во врага револьвером и влетел в дом. Он вцепился в дверь, чтобы задвинуть ее перед носом убийцы, но тот с разбегу протаранил створку плечом и выбил из рук журналиста. Синдзабуро кинулся в глубь дома, чуть не запнувшись о порожек, отделявший переднюю от основной части дома. Твердые, до блеска надраенные деревянные полы, по которым никогда не ходили в обуви, отозвались гневным грохотом. Синдзабуро метался, не слыша за собою топот погони; все заглушало уханье сердца в груди, стук крови в ушах и собственные крики:

— На помощь! На помощь!

Но услышать его было некому, кроме Кацу, который, испуганный топотом и воплями, забился под чайный столик, и оттуда подбадривал хозяина воинственным шипением.

Убийца настиг Синдзабуро у очага посреди гостиной. Ш-ШИХ-Ч-ЧВАК! Удар лег поперек туловища, от левой лопатки до пояса спину обдало холодом, а за ним раскаленной лавой разлилась боль. Пиджак, рубашка и плоть под ними разошлись, кровь хлынула потоком. Синдзабуро выгнулся дугою, простерев руки, распахнул рот в задыхающемся крике и стал разворачиваться… Следующий удар рассек ему брюшину. Синдзабуро рухнул на колени. Он пытался зажать рану, но кровь хлестала сквозь пальцы, барабанила по половицам, а кишки уже ползли из разреза упругими скользкими кольцами. Ему даже показалось, что сквозь них прощупываются комки пищи, съеденной за ужином.

Синдзабуро поднял глаза, полные слез, держа в руках собственные внутренности, словно хотел предложить их в обмен на жизнь. Он бы что угодно сейчас обменял на жизнь. Даже на просто СУЩЕСТВОВАНИЕ.

Темный силуэт шагнул к нему. Размытый слезами, он призрачно струился во мраке, но Синдзабуро отчетливо видел безжалостный блеск его глаз, такой же холодный, как сталь в руке. И когда лицо убийцы склонилось к нему, суровое, будто из бронзы высеченное лицо, совсем юное и даже весьма привлекательное, журналист узнал его.

— Это ты! — прошептал он окровавленными губами и протянул убийце дрожащую руку. — Пощади, прошу…

В ответ снова взметнулось лезвие, полыхнув ледяным светом — Ш-ШИХ-Ч-ЧВАК! Все закружилось перед глазами Синдзабуро и растаяло в пустоте. Отрубленная голова покатилась в очаг и осталась там лежать, облепленная золой. В неподвижном зрачке застыл лунный блик. Тело мешком повалилось рядом.

Дверь в сад с шорохом отъехала, впустив лунный свет, а потом снова встала на место. Воцарилась тишина. Примерно через полчаса Кацу осмелел довольно, чтобы вылезти из своего укрытия под столиком. Он подошел к хозяину, стараясь не запачкать лапок в расползшейся по полу липкой луже, потыкался розовым носиком в неподвижную руку и горестно мяукнул. Камень бы прослезился, услышав его! Однако бестолковый хозяин, видать, до того набегался, что продолжал валяться пластом вместо того, чтобы погладить Кацу и наполнить его миску.

Что поделаешь! Кацу подошел к противной луже и принялся неохотно лакать.

По всем народным приметам, он после этого должен был стать кайбё — грозным котоборотнем, способным принимать человеческое обличье, повелевать стихиями и наводить на людей морок. Однако он оказался, в отличие от хозяина, начисто лишен честолюбия, и предпочел остаться обычным котом; во всяком случае главный редактор «Тюгоку», господин Ямамото, приютивший Кацу в память о лучшем своем сотруднике, до конца его жизни не замечал за ним никаких странностей.

Секретное оружие Гитлера[править]

БА-БАХ!

Джун, моргая, сел на постели и тут же вскрикнул, ослепленный лучом яркого света. Ночной ветер, ворвавшийся в лачугу, принес с собою запах спиртного и грубый, животный хохот. Так могли бы смеяться черти-о́ни из сказки про Момотаро.

Акико проснулась и заревела.

Чертей было трое, все в американской военной форме. Старший из них, рослый, подтянутый, с волосами цвета выжженной солнцем соломы и голубыми глазами-льдинками на бронзовом от загара лице, обшаривал комнату лучом фонаря, сжимая в другой руке бутылку «Сунтори». На его одежде Джун разглядел офицерские нашивки. Оба его спутника явно были из рядовых. У рыжего веснушчатого типа с рыбьими глазами на груди висел фотоаппарат. Рядом с ним, уперев кулачищи в бедра и попыхивая сигаретой, стоял огромный детина — груда мышц, чудом втиснутая в военную форму. Он покрутил коротко стриженой башкой на бычьей шее и выплюнул с клубом дыма:

— Holy shit! What a hole!

Юми закашлялась, замахала ладошкой, разгоняя дым. Соломенные Волосы подмигнул ей, отсалютовав бутылкой, а громиле сказал:

— Were you waiting for a room at the Plaza Hotel? This is a poor Japanese whore, what do you want from her?

—Very much, sir, very, veeerrry much!

Рыжеволосый фотограф заржал, зафыркал, словно норовистый жеребчик. Он хлопнул великана по широкой спине. Тот загоготал в ответ и боднул товарища в плечо.

Мэдзу и Годзу[3], мелькнуло в голове Джуна. Он заметил, что Юми тоже проснулась и, сунув пальчик в рот, глазеет на незваных гостей.

— Кто вы такие? — крикнул он звенящим от страха голосом. — Что вам нужно?

В ответ белая вспышка полоснула его по глазам. «Пикадон»! Вскрикнув, он прижал к себе Юми, почти чувствуя, как ослепительный свет спаивает их с сестренкой в единый комок обожженной плоти.

Снова раздался смех. Сквозь дрожащие огненные круги Джун увидел, как Мэдзу, ухмыляясь, опускает фотоаппарат. А за его спиной неожиданно появилась мама, бледная и дрожащая.

— Пожалуйста, не пугайте моих детей! — Она вышла на середину комнаты и опустилась на циновку. — Джун, Юми, это наши гости. Они нам ничего плохого не сделают.

Годзу протянул лапищу, похожую на ковш экскаватора, чтобы погладить Юми по голове. Девочка юркнула за спину брату. Громила хохотнул, огонек сигареты в его зубах заплясал светлячком.

Соломенные Волосы шагнул вперед и направил луч фонаря маме в лицо. Она отвернулась, заслонясь рукавом.

— Убери руку, бэби-сан, — с нажимом произнес офицер на чистейшем японском. Луч света метнулся от мамы к Джуну и Юми, мазнул по личику Акико, которая заголосила от этого пуще прежнего, и снова уперся маме в лицо. Она заморгала, выдавила дрожащую улыбку и сложила руки на коленях, зажмурившись.

Здоровяк Годзу воскликнул:

— Damn it! She's pretty one. I thought Hiroshima was a city of freaks.

— Wait, — отозвался Мэдзу-фотограф, — we haven't seen what she's hiding under that kimono yet… Maybe she has terrible burns all over her body there.

— Well, then you, Murphy, can take a couple more spectacular pictures! Besides, she has a mouth anyway…

— No way! I want to give her one more baby!

Взрыв хохота. Годзу так треснул приятеля по спине, что тот чуть не уронил камеру.

Сердце Джуна трепыхалось пойманной птичкой (ка-гомэ, каго-мэ). О чем они толкуют? Из всего английского языка он выучил только слова «hello» и «hungry»: если долго бежать за армейским грузовиком, выкрикивая их как можно звончее и жалобнее, какой-нибудь улыбчивый янки обязательно кинет брусок жутко невкусного шоколада или пару монет. Ну, или достанет изо рта комок липкой противной жвачки и с криком «Pearl Harbour!» запулит тебе в лицо, успевай только уворачиваться. Варвары, что с них возьмешь? Большинство американцев, каких ему доводилось видеть, не походили на чудовищ, какими описывали их до конца войны, и скорее напоминали школьных задир, забывших повзрослеть. Их даже трудно было увязать со страшным днем «пикадона»…

Но эти трое выглядели так, будто в них вселился дьявол, и хотя мама улыбалась им и кивала (она тоже вряд ли понимала их речь), Джун видел, что ее всю трясет.

— Мамочка, — проговорил он чуть не плача, — чего им от нас надо?

— Джун, — зашептала она, — уведи Юми на улицу, слышишь? Они скоро уйдут, обещаю, они скоро уйдут!

Он яростно замотал головой. Ни за что на свете он не оставит ее с этими чертями! Зачем она вообще пригласила их? Они, наверное, навязались в гости: все знают, что американцам лучше не перечить, особенно когда они пьяны. Но что им понадобилось в жалкой лачуге? У мамы даже сакэ нет, иначе она бы нашла, кому его продать…

Черти продолжали перекидываться фразами на своем отвратительном языке и с ухмылками глядели на маму.

«Пан-пан, — прошептал в голове вкрадчивый голосок. Желудок скрутило в узел. — Пан-пан. Я добуду вам поесть, так она сказала? Умру, но добуду…».

Нет, на такое мама бы не пошла.

Она не такая, как Рин. Не такая!

Как же отец?..

Он смотрел на американцев, ища опровержения своей догадке, и в хищном блеске глаз, в липких ухмылках читал ответ.

— Мамочка, прошу, не выгоняй! — Он бросился к ней, вцепился в кимоно и то же самое сделала Юми.

Офицер Соломенные Волосы глотнул из бутылки (бездонная она, что ли?) и сказал:

— Улыбнись, бэби-сан. Что ты такая грустная?

Мама выдавила очередную жалкую улыбку, одновременно пытаясь отцепить пальчики Юми от кимоно. От нее тоже попахивало спиртным. Не сильно, но ощутимо.

— Брось, бэби-сан, пусть посидят пока, — дружелюбно сказал офицер. — Мы никуда не торопимся.

На лице у мамы отразилось отчаяние. Отпустив ее, Джун сел рядом, обнимая Юми за плечи и сверля глазами американцев. Пока он смотрит, они ничего не посмеют сделать.

Ведь правда же?

Годзу затушил окурок об стену и кинул на пол. Мэдзу дыхнул на линзу камеры и стал полировать ее рукавом. Стало тихо, но воздух все равно гудел от напряжения, как перед грозой.

Соломенные Волосы первым нарушил невыносимую тишину. Расстегнув верхнюю пуговицу на рубашке, он произнес:

— Спой нам, бэби-сан.

— Но… — начала мама, беспомощно глянув на Джуна.

— Ты умеешь петь? Только не говори, что не пела хотя бы колыбельных.

— Господин, я правда…

— Ты обещала сделать все, что мы хотим. Мы хотим, чтобы ты нам спела.

— Ах, господин, у меня совсем нет голоса…

Соломенные Волосы полез в карман куртки и достал брусок шоколада в золотистой обертке.

— Шоколад, сахар, овсяная мука, какао-жир, сухое молоко обезжиренное. — Он держал брусок на ладони, словно золотой слиток. — Четыре унции, шестьсот калорий, хорошенько сдобренных витамином Б. Одной такой плитки взрослому мужчине может хватить на пару дней.

Мама звучно сглотнула слюну, не сводя с шоколада глаз. У Джуна заурчало в животе. Юми протянула ручонку:

— ДАЙ!

Американцы засмеялись. Офицер убрал плитку обратно в карман. Губки Юми обиженно задрожали.

— Мы его называем «секретное оружие Гитлера», потому что жрать такое дерьмо можно только на пределе отчаяния, — продолжал Соломенные Волосы. — А вы, бэби-сан, как я погляжу, — он обвел рукой лачугу, — оставили этот предел далеко позади. Но ты подумай: шестьсот калорий! По двести на каждого! Для твоих детей это несколько лишних дней жизни! Паршивая песенка — вполне приемлемая цена за паршивую шоколадку, не так ли?

— Сами давитесь своим шоколадом! — звонко закричал Джун. — Оставьте нас в покое! Мама не будет петь, ясно вам?

Мама ахнула. Годзу насмешливо протянул: «У-у-у!», а Мэдзу снова ослепил мальчика фотовспышкой, запечатлев на память его разгневанное лицо.

— Замолчи! — Мама отвесила Джуну подзатыльник и поклонилась офицеру. — Не слушайте его, господин, мой сын ужасно глупый! Сейчас я выгоню их с сестрой…

— Нет, бэби-сан, сейчас ты нам споешь! — Соломенные Волосы игриво погрозил ей пальцем. — Что ты пела своему узкоглазому муженьку, когда детей не было рядом?

— Дайте выпить, — хрипло сказала мама.

Офицер протянул ей бутылку. Мама схватила ее и присосалась к горлышку. Американцы завыли, заулюлюкали. Офицер зааплодировал.

— Пей, бэби-сан, пей до дна! — кричал он, и Годзу с Мэдзу вторили ему по-английски:

— Drink, babe, drink!

Мама закашлялась, пахучая жидкость ручьем бежала у нее с подбородка, пропитывая ткань кимоно. Она поставила бутылку и обвела комнату затравленным взглядом. А потом ударила в ладоши и заголосила с пьяным надрывом:

Ты да я, да мы с тобой,

Два конца от пояса!

Завяжи их у меня

На груди узлом тугим!

Ах, любовь, любовь моя,

Сладострастная истома!

Стал моим ты, я твоя,

Нас не разлучить вовек!

Джун представить не мог, что мама знает такую глупую песню! И тем не менее, он не хотел, чтобы она кончалась, потому что как только мама допоет… нет, такого не должно, не может случиться!

Он зажал руками уши, чтобы только не слышать ее пьяного голоса, но она пела все громче, хлопая в ладоши, почти кричала уже, и американцы, скалясь, начали хлопать ей в такт.

Ты да я, да мы с тобой,

Два конца от пояса!

Завяжи их у меня

На груди узлом тугим!

Лет с семи или восьми

Азбуку учила я!

Одурела от любви,

Позабыла все слова!

Там, наверное, были еще куплеты, но допеть маме не дали. Соломенные Волосы бросился на нее, повалил на циновку и принялся целовать, жадно шаря руками по телу. Она закричала, забилась под ним, упираясь руками в его широкую грудь.

— Нет, господин, прошу вас! Что вы делаете! Мои дети… Господин!

Джун прыгнул на офицера сзади, забарабанил кулаками по спине. В ту же секунду цепкая пятерня Мэдзу сгребла его за волосы и потащила назад. Он кричал, извивался, размахивая ногами — тщетно; распахнув ногой дверь, Мэдзу пинком вышвырнул мальчика на улицу. Падение чуть не вышибло из него дух. Задыхаясь, он перекатился на спину и увидел, как Годзу вынес Юми. Сестренка визжала и сучила босыми ножками, пытаясь лягнуть громилу.

Он бросил ее рядом с Джуном, вытер руки о штаны, будто держал что-то грязное, повернулся и ушел в лачугу так хлопнув дверью, что задрожали стены.

Юми заревела, колотя пятками по земле. Джун ее не видел — он лежал на спине, ловя ртом воздух, а перед его глазами бешеной каруселью кружилось ночное небо в россыпях звезд. Еще недавно он парил среди них со стадом китов…

Американцы смеялись.

Юми ревела, размазывая кулачками слезы.

— Ма-а-амочка-а-а-а-а! Я опи-и-исалась!

Джун с трудом поднялся на ноги, огляделся, ища кого-то, кто мог бы прийти на помощь. Ну зачем мама выбрала для жилища такой глухой участок берега! А впрочем, будь здесь и целая толпа народу, едва ли кто-то рискнул бы связаться с американцами…

До него долетел сдавленный мамин вскрик. Там, в лачуге, с ней делали что-то ужасное, и хотя сердце Джуна замирало от ужаса, он не мог отсиживаться на улице.

Распахнув дверь, он ворвался в лачугу и застыл на пороге.

Соломенные Волосы взгромоздился на маму, ухватив ее за лодыжки. Голая бледная задница ходила ходуном, мучнисто-белые ягодицы судорожно сжимались с каждым влажным, чавкающим ударом, и мама то охала, то вскрикивала в ответ, упираясь руками ему в плечи, чтобы хоть немного ослабить натиск.

Годзу невозмутимо попыхивал очередной сигаретой, лишь горящие глаза и лицо в испарине выдавали его возбуждение. Мэдзу дрожал как припадочный, бормоча:

— That's it, sir! Make that slanted-eyes bitch squeal!

Что-то надломилось внутри у Джуна. Ужас сменился яростью. Со звериным воплем он кинулся вперед, скрючив пальцы, как когти.

— Нет, Джун, нет! — кричала мама. Плевать! Он воткнет пальцы в эти голубые глаза, за кровоточащие глазницы стащит подонка с мамы!

Мэдзу, ощерясь, шагнул навстречу и коротко, без замаха ударил его кулаком в живот. На мгновение Джун разучился дышать. Он рухнул на пол, свернувшись калачиком, в животе билось раскаленное чугунное ядро. Прямо перед собой он увидел сверкающий ботинок Мэдзу: должно быть, всего несколько часов назад другой мальчишка, скорчившись в три погибели, надраивал этот ботинок до блеску.

— Бра-атик! — заверещала Юми, а мама закричала, извиваясь в руках лейтенанта:

— Не трогай моего ребенка, демон!

Джун ползком рванулся к ней, но еще один ботинок, на два размера больше и намного грязнее, пригвоздил его руку к полу. Подняв глаза, он сквозь слезы увидел акулью усмешку Годзу. Тот слегка повернул каблук, и мальчик закричал, чувствуя, как трещат тонкие косточки в ладони.

— Больно! Больно! Прошу, господин, не ломайте мне руку!

Великан поднял ногу и пинком отшвырнул его в угол. Юми с плачем кинулась к брату. Джун не обратил на нее внимания, он баюкал ноющую кисть. В голове стучало, во рту стоял железный привкус. Сквозь гул в ушах он слышал, как мама бормочет, содрогаясь от толчков:

— Что я наделала… Что я наделала…

Казалось, этому кошмару не будет конца. Мертвые друзья Джуна улыбались ему со стены. Где-то среди звезд криком заходился мертвый отец, а светловолосый дьявол все терзал и терзал маму. Он то кусал ее за груди, заставляя кричать, то покрывал поцелуями лицо и губы, кривящиеся от отвращения; то запрокидывался всем телом, поигрывая ее лодыжками, то снова наваливался и начинал долбить с утроенной силой, словно хотел переломить пополам, а она все повторяла будто в бреду: «Что я наделала, что я наделала…». Годзу и Мэдзу отбивали ритм кулаками по бедрам. Юми ревела без умолку, и истошным ором вторила ей крошка Акико.

— Джун! О! — простонала мама. — Джун, закрой се… О! сестре глаза! Что я наделала…

Он схватил визжащую Юми в охапку, закрыл глаза здоровой рукой. От сестренки пахло мочой. Она мотала головой, размазывая слезы по его ладони, но он держал крепко. А сам — смотрел. И больше всего на свете жалел, что «пикадон» не обратил его в горстку пепла.

— Look, guys! — захихикал Мэдзу гиеной. — How these little bastard look!

А может, так оно и есть? Может, он умер в тот день, и не американцы это, а самые настоящие черти-о́ни мучают его в аду? Но чем заслужил он такую муку? Что такого он сделал в жизни, чтобы видеть ЭТО?

Соломенные Волосы дергался все быстрее, все громче становились шлепки.

Точно! Он не помог тогда Юки-онне и ее дедушке. Его заботил только драгоценный пенал. И вот расплата!

Соломенные Волосы взвыл, уткнувшись лицом маме в шею, ни дать ни взять двухвостый кот-нэкомата, подмявший под себя жертву. Сделал еще несколько судорожных толчков, замер, охнув. Мама жалобно пискнула.

Американец перекатился на спину. Его обмякшая штуковина выскользнула из мамы и улеглась дохлым слизнем в гнезде курчавых золотистых волос — толстая, мокрая, блестящая. Перехватив взгляд Джуна, он прикрыл ее ладонью и вяло проговорил:

— Не завидуй, малыш.

Джун зажал рукою рот. Поздно — жгучая желчь хлынула сквозь пальцы. Рвотные судороги сотрясали его тощее тело, казалось, еще немного, и он исторгнет на пол собственный пустой желудок.

Мама лежала как брошенная кукла, раскинув руки и ноги. Лицо ее застыло, лишь чуть заметно дрожали губы. В уголке глаза набухла слезинка и покатилась по щеке.

Новая вспышка ослепила Джуна — Мэдзу запечатлел на фото мамину наготу. Затем он положил камеру и дрожащими руками стал расстегивать ремень.

Соломенные Волосы плавным кошачьим движением поднялся на ноги, подтянув штаны. Вразвалочку прошел к выходу, распахнул дверь и стал мочиться в темноту. Свежий ветерок снова ворвался в лачугу, разгоняя спертый тяжелый воздух, всколыхнул на стене рисунки. Высокий стройный силуэт американца маячил на фоне темного неба, струя переливчато журчала. Победитель метил свою территорию. Джун старался не смотреть на Мэдзу, влезшего на маму. Он смотрел только на эту прямую, надменную спину. И мысленно всаживал в нее нож.

Соломенные Волосы не спеша застегнул брюки, вдохнул полной грудью свежий ночной воздух и вернулся в лачугу. Остановился у стены, с интересом разглядывая рисунки Джуна, потом перевел взгляд на Мэдзу. Дела у того не ладились. Он сопел, кряхтел, толкался, помогая себе рукой — все без толку. На мамином лице застыло обреченное безразличие.

Офицер достал из нагрудного кармашка пачку сигарет «Peace». Сунул в рот одну, щелкнул зажигалкой. Пустил струйку дыма к потолочным брусьям и невозмутимо изрек:

— It seems that you will not be able to have a baby with her, Murphy.

— I've heard it happens because of radiation, — скорбно добавил Годзу. — Maybe you'll never get hard again…

Приподнявшись над мамой, Мэдзу повернулся к товарищам. На залитом потом лице дико сверкали белки глаз.

— Do you… really think so?..

— No. I think you've always been impotent, — осклабился Годзу. Акико, притихшая ненадолго, не нашла момента лучше, чтобы опять зайтись истошным криком.

— Somebody, SHUT HER MOUTH!!! — громче нее заорал рыжий американец. Он отпрянул от мамы, подтянул брюки, с ненавистью глядя на нее. — It's all your fault, you fucking bitch!

Здоровяк хлопнул его по плечу:

— Get off, my lad. Give way to a real man.

Он шагнул к маме, расстегивая штаны.

Увидев, что он для нее приготовил, она вздрогнула и сжала бедра.

Осклабившись, Годзу деловито схватил ее за колени, рывком развел их в стороны и втиснул между ними свою мускулистую тушу. Жалобный мамин вскрик не остановил его.

— OH YEAH! — проревел он, запрокинув голову. — OW! OH FUCK!

Uman4.jpg

Мэдзу, сжимая кулаки, обшаривал дикими глазами лачугу. На его лице перекатывались желваки. Взгляд его остановился на кричащей Акико, губы вздернулись в злорадном оскале. Он метнулся вперед и выхватил ее из колыбельки.

— НЕТ! — закричал Джун, пытаясь встать.

Со звериным воем мама рванулась из-под великана. Тот обеими ручищами вцепился ей в горло, не переставая качать бедрами. Глаза мамы вылезли на лоб. Она хрипела, разевая рот, царапала запястья насильника, ее пятки судорожно скребли половицы, а Мэдзу уже поднимал Акико, примеряясь шваркнуть ее головой об стену.

Соломенные Волосы достал из кобуры полуавтоматический «кольт», со звонким щелчком передернул затвор.

Джун понял: это для них с Юми. Схватив сестренку в объятия, он накрыл ее своим телом, зажмурился. Она кряхтела, вырываясь, но он лишь крепче прижимал ее к себе, в любой момент ожидая услышать треск расколотого черепа Акико и грохот выстрелов, что свинцовым градом прошьют их тела насквозь. Они останутся лежать вчетвером на полу, истоптанном ногами чужеземных чертей, мертвые, изуродованные, как Рин, а те, утолив свою похоть и жажду крови, растворятся в ночи…

Выстрелов все не было.

Наконец, Джун решился открыть глаза.

Мэдзу замер с Акико на руках. Щеки его горели, кадык на тощей шее судорожно подрагивал, глаза выпучились, как у карпа — наверное, потому, что пистолетный ствол в руке офицера теперь упирался ему в висок, рядом с торчащим пунцовым ухом.

Никто не двигался с места. Казалось, само время замерло. Потом Годзу слегка ослабил хватку на мамином горле, а рыжий американец, сглотнув, выдавил:

— Sir, for God's sake… what are you doing?

— That's what I want to ask you, — Соломенные Волосы говорил тихо, с ласковым таким придыханием. — What the fuck are you doing?

— Come on, sir, — проговорил Мэдзу, — it's just a little Jap…

— It's a baby, Murphy, for fuck's sake! We don't kill children!

— Didn't the Japs kill them? — робко подал голос Годзу. — In China, in Korea…

— We're not Japs, — отрезал лейтенант. — We're Americans, damn it!

В душе Джуна всколыхнулась волной надежда. Он не понимал ни слова, но Соломенные Волосы заступился за них, никаких сомнений! Мальчик на четвереньках подполз к ногам офицера и зачастил, припадая лицом к полу:

— Господин, умоляю, пожалейте мою сестренку! Мы не сделали вам ничего плохого! Прошу вас, господин!

В лачуге повисла тишина. Даже Акико притихла в руках Мэдзу, будто поняла, что сейчас решается ее судьба.

— Отвали, щенок, — сказал Соломенные Волосы, опустив пистолет, и отпихнул мальчика ногой. Мэдзу, очевидно, воспринявший это как отмашку, снова стал поднимать Акико, но ствол «кольта» тут же снова нашел его висок.

— I'll blow your fucking brains out! — выплюнул Соломенные Волосы. — Put the baby down, Murphy. And you, Trout, let the woman go. The party is over.

— But, sir… — Великан нехотя разжал пальцы, позволив маме с хрипом втянуть в себя воздух. — I'm not finished with her yet!

— Finish with your hand. Now be a good boy, put on your pants and get out. That is an order.

Годзу медленно поднялся с распростертого маминого тела, застегнул брюки. Мэдзу опустил Акико в люльку (малышка тут же опять завопила), повернулся к командиру, собираясь что-то сказать — и тот огрел его по лицу стволом пистолета. Солдат отпрянул, вскрикнув, из рассеченной губы брызнула кровь.

— Consider it a health spanking, — сказал Соломенные Волосы. — Your Catholic mother will be grateful to me for that. Now get out, both of you!

Мэдзу схватил с пола камеру и вывалился из лачуги, зажимая рукой кровоточащий рот. Годзу поспешил за ним, опасливо поглядывая на разгневанного командира. Соломенные Волосы захлопнул за ними дверь, со скрипом вогнал пистолет в кобуру и повернулся к маме.

— Прошу прощения. Боюсь, мои люди слегка потеряли голову.

— Пожалуйста, — мама с трудом шевелила распухшими губами. — Мои дети хотят есть. Вы обещали…

Кривая усмешка прорезала лицо лейтенанта.

— Не спеши, бэби-сан. У нас вся ночь впереди. Становись на четвереньки.

Джун обнял Юми и закрыл ей глаза рукой.


Американец ушел на рассвете, оставив на полу скомканную банкноту в пятьдесят йен и брусок шоколада. Только когда за ним закрылась дверь, мама наконец дала волю слезам.

Юми вырвалась из рук брата и зареванной мордашкой уткнулась ей между искусанных грудей. Джун не сдвинулся с места. Юми не понимала, что с мамой сделали, а он понимал и не мог к ней прикоснуться, и ненавидел себя за это.

Американцы осквернили ее, как осквернили землю Хиросимы.

Взгляд его против воли упал между разведенных маминых бедер, на лепестки воспаленной, плоти в слипшихся волосах, из которых клейко сочилась белая слякоть. Мама, перехватив его взгляд, поспешно сдвинула ноги, но увиденное уже отпечаталось в его мозгу.

Значит, так оно происходит. Таким образом появились на свет и он, и Юми, и крошка Акико, и все-все люди на земле… Значит, нет в мире никакой красоты — лишь нутряная, животная мерзость.

Что-то дрогнуло в лице у мамы. Она поняла.

— Утром сходишь на рынок за молоком для Акико. — Голос ее звучал глухо, словно в рот набилась земля; так мог бы говорить призрак-юрэй. — И купи что-нибудь вкусное. А пока… пока у нас есть шок… ш-шоколад… — Она снова заплакала и крепче прижала к себе Юми.

Джун сидел у стены, глядя, как она подползает к очагу и разводит огонь. Американский шоколад тверд как камень, если не размягчить — останешься без зубов.

Подержав брусок у огня, мама разделила его на три части тем же ножом, которым чуть не отрезала себе грудь. Юми сразу накинулась на свою долю и стала грызть, как зверек. Джун сидел, оцепенело глядя на шоколад. Как он может есть этот коричневый, на дерьмо похожий комок, если тот стоил такую цену?

— Ешь, — тихо проговорила мама. — Тебе нужны силы.

Джун помотал головой.

— Ешь, я кому сказала!

Он бросил шоколад на пол и вытер руки о шорты. От оплеухи зазвенело в ушах. Юми скривила измазанный шоколадом ротик и захныкала.

— Ненавижу! — выкрикнул Джун, давясь слезами. — Это ты их привела, ты! Как ты могла! Папа умер, а ты!

— Папа умер, — эхом отозвалась мама. — А мы живы. Живы!

— Ненавижу тебя! — Он сжал кулаки. — Ненавижу!

Глаза мамы сверкнули:

— Можешь ненавидеть, презирать, можешь не считать матерью, но умереть я тебе не дам! Ты будешь есть этот шоколад, даже если мне придется палкой затолкать его тебе в глотку! — Она залепила ему еще одну пощечину, схватила с пола оплывший комок и попыталась запихнуть ему в рот.

Джун ударил ее по руке:

— Ненавижу! Лучше б ты…

Он зажал рот ладонью, пораженный словами, которые чуть не сорвались с его языка. А потом разревелся. Он рыдал, и рыдала Юми, и верещала Акико в своей колыбельке, и мама, онемев на мгновение от этих невысказанных слов, уронила шоколад и тоже завыла, заскулила, тоненько, как обиженный ребенок, как побитый щенок, запрокинув голову к потолку и зажав руки между коленей.

Джун схватил ее в объятия, и забыв про отвращение, стал целовать соленое от слез, оскверненное поцелуями американцев лицо, шепча:

— Мамочка, прости, прости! Я съем, все до крошечки съем, и на рынок пойду, прости меня, мамочка!

Схватил бесформенный комок с пола и запихнул в рот.

«Секретное оружие Гитлера» отдавало на вкус прелой картошкой.


Пятьдесят йен — это жить две недели. Это молоко для Акико, лапша и рисовые колобки, которые так любит Юми. Это приятная наполненность в животе и тошнотворная, сосущая пустота в груди.

Он сидел над рекой с карандашом и бумагой в руках, скрестив ноги и положив рядом с собою пенал. Он хотел нарисовать… да что угодно. Погрузиться в фантазию, чтобы не стояла перед глазами мама, голая, распятая, раскрытая, стонущая под тяжестью потных тел, мокрая от пота, исходящая между ног белой слякотью. Чтобы не звучали в голове страшные слова, чуть не сорвавшиеся с его языка.

Может, нарисовать ад, как Ёсихидэ? И чтоб там настоящие о́ни-черти своими шипастыми палицами-канабо дробили кости американцам?

Но он не мог. Даже в отблесках адского пламени, даже в мускулистых фигурах чертей должна быть какая-то красота; а красоты в мире не существует.

Джун долго сидел, слушая тишину и глядя, как солнце рябит в воде. Глаза у него были совершенно пустые. Потом он порвал листок в клочья и спокойно смотрел, как они снежными хлопьями осыпаются в воду и Ота несёт их прочь.

Раз нет в мире красоты, то и в рисунках нет никакого смысла. Они все — обман, такой же, как великая непобедимая Япония, как то, что Император ведет свой род от богини Аматэрасу, как все, что в школе рассказывали. Иллюзия, чтобы дурить голову простакам, набор бестолковых мазков и линий, напрасная трата времени и бумаги, которой можно было бы, например, вытереть задницу или взять жирный пирожок.

Он аккуратно вернул карандаш к остальным и захлопнул крышку пенала, того самого пенала, за который так отчаянно цеплялся в огненном аду меньше года назад. Взвесил в руке, зло усмехнулся и с размаху запулил его в реку.

ПЛЮХ! Только круги по воде пошли.

Атомный Демон[править]

Uman5.jpg

Тело отца Рин, старика Аоки, обнаружил Ясима Тэцуо, сын военного летчика, бывший кадет, круглый отличник и чемпион префектуры по йайдо, а ныне — уличный бандит, печально известный всей Хиросиме.

Отца Тэцуо сбили над заливом. От его дома осталась только опорная стена. От матери и сестры — черные тени на ней. Меньше чем за год мальчик из хорошей семьи превратился в отъявленного разбойника. Поговаривали, что даже якудза, под которыми бегали все малолетние преступники, бродяжки и попрошайки, не рискуют взять Тэцуо в оборот. Ясима брал что хотел и ни с кем не делился, кроме Одноглазого Горо и его брата Кенты, своих дружков. И уже мало кто помнил, что год назад этот юноша опубликовал в литературном разделе «Тюгоку Симбун» рассказ «Патриот», прогремевший на всю страну, а было тогда Тэцуо всего-то пятнадцать лет.

А вот Джун помнил об этом, потому что учитель Такамура однажды пригласил Тэцуо в школу прочесть свой рассказ младшеклассникам. Тэцуо явился, высокий, стройный, безупречно изящный в каждом движении — воплощенный идеал кодекса Бусидо, и девчонки, глядя на него, от восторга пищали, а мальчишки смотрели как на божество. Он не читал — декламировал по памяти, и Джун, вместе с папой зачитавший «Патриота» до дыр, мог поклясться, что Тэцуо не ошибся ни в одной строчке. И как он декламировал! Голос его то струился ручьем, то гремел канонадой; слушая, как капитан Фудзивара и его возлюбленная Сатоми совершают сэппуку во славу Императора, ученики плакали не таясь. Даже у старого учителя на глазах блестели слезы.

Джун не плакал — его эмоции нашли другой выход. Он внимал гипнотическому голосу Ясимы, а тем временем рука его будто сама собой набросала в тетрадке красавца-капитана, сочиняющего свое предсмертное стихотворение, и невесту, с нежной улыбкой прильнувшую к его плечу.

После того, как Тэцуо закончил, ученики засыпали его вопросами. Джун, набравшись духу, молча протолкался сквозь толпу одноклассников и протянул ему свою работу.

Тэцуо долго смотрел на рисунок, ничего не говоря. Сердце Джуна упало. Если человек, написавший такой рассказ, останется недоволен, он сам вспорет себе живот!

Наконец, Ясима дружелюбно спросил:

— Как тебя звать?

Джун не мог ответить: слова застряли в горле, лицо пылало. За него наперебой загалдели одноклассники:

— Это Джун, Серизава Джун!

— Он художник! — (А то Ясима не догадался бы.)

— Он чокнутый!

— Сам ты чокнутый, да к тому же дурак!

— Ай да Серизава!

Тэцуо снова посмотрел на рисунок и лукаво спросил:

— Ты залез ко мне в голову, Серизава Джун?

Джун залился краской и отвесил такой поклон, что чуть не ткнулся носом Ясиме в ботинки. Лучшей похвалы своему таланту он в жизни не слышал! Дома он поделился радостью с отцом, и тот тоже пришел в восторг.

— Как война закончится, быть этому парню большим писателем, — произнес папа дрожащим голосом, — и когда он выпустит свою первую книгу, художником в ней будет Серизава Джун, сын Киёси! А я тогда соберу трамвайщиков со всего города за бутылочкой доброго сакэ, покажу им эту книгу и скажу: это нарисовал мой сын!

Он смахнул мизинцем слезу и так сдавил Джуна в объятиях, что у того затрещали кости.

Но к тому времени, как Джун во второй раз встретился с Тэцуо, папы уже не было на свете.

В тот январский вечер бушевала метель, и Джун, возвращаясь из города, завернул на мост, чтобы погреться у костра, который Кента и Горо развели в железной бочке. У огня собралось несколько других ребят. Пламя трепетало и потрескивало на ветру, поземка с воем вилась у ног продрогших детей. Кента, скаля в ухмылке кривые зубы, заигрывал с Рин, которая, должно быть, только что вернулась с одного из своих «свиданий»; она глупо хихикала, а спиртным от нее разило так, что глаза слезились, того гляди полыхнет от случайной искры. Одноглазый Горо отвернулся к реке, пряча правую половину лица, похожую на вскипевшую яичницу; дыру на месте вытекшего глаза скрывала черная повязка. И там же, у костра, протянув к огню руки с длинными изящными пальцами, стоял Тэцуо, как будто ничуть не изменившийся. Джун смотрел на него, не веря своим глазам, но Тэцуо не видел его: насмешливо выгнув бровь, он глядел на хохочущую пьяную Рин, но насмешка в его взгляде была исполнена нежности, и когда ребята стали расходиться, он подошел к Рин, оттерев Кенту, протянул ей руку и что-то сказал. Рин в ответ звучно икнула, Тэцуо засмеялся, и оба растворились в метели.

При всей благодарности к Рин Джун не мог не отметить, что она мало похожа на идеал японской девушки, достойной Тэцуо. А еще его больно кольнуло, что Ясима не обратил на него никакого внимания, будто не узнал даже.

О, если бы стать таким же сильным, дерзким, отчаянным, как Ясима! Тогда маме и Юми никогда бы не пришлось голодать!

Тэцуо так больше и не перекинулся с ним ни единым словом, но однажды, проходя мимо его лачуги, остановился поболтать с Юми, игравшей у крыльца, и подарил ей бумажного журавлика. Юми потом страшно задирала нос, а Джун решил, что в железной груди Ясимы по-прежнему бьется живое сердце, несмотря на жуткие слухи, которые о нем ходили.

Когда убили Рин, именно Тэцуо взял на себя заботу о ее слепом отце. Раз в несколько дней он наведывался к старику, приносил продукты (добытые, увы, не совсем законным путем), слушал горькие жалобы и как мог старался утешить. Какой-то доброхот просветил господина Аоки, что его дочь зарабатывала на хлеб отнюдь не руками; Тэцуо вытащил доброхота из дома и жестоко избил на глазах его жены и детей, пообещав в следующий раз отрезать язык.

Несмотря на заботу Ясимы, господин Аоки угасал на глазах, и мало кто сомневался, что к концу года они с дочкой снова будут вместе. Тем не менее, он, видимо, решил поторопить события, и Тэцуо, в очередной раз зашедший его проведать, обнаружил старика в луже свернувшейся крови. В иссохшей руке господин Аоки сжимал кухонный нож, которым, без сомнения, и перерезал себе горло от уха до уха. Откуда только силы взялись!

Тэцуо выскочил из лачуги как ошпаренный и принялся колотить во все двери, крича:

— Эй, все сюда! Старик Аоки покончил с собой!

Собралась толпа, кто-то привел полицию. Старика увезли в один из городских моргов, где не так давно он сам под присмотром инспектора и нескольких чиновников дрожащими пальцами ощупывал изуродованное лицо своей дочери. Никто не знал, кто взял на себя расходы на кремацию и взял ли вообще; родных у Аоки, скорее всего, не осталось. Старик и его дочь канули в никуда, как бесчисленное множество других жителей Хиросимы, как большинство жертв любой войны.


Страшная смерть господина Аоки и близко не наделала столько шума, как известие о том, что госпожа Серизава… да-да, вы ее знаете, сколотила конуру на отшибе, чтоб за землю не платить, хитрая какая… пошла по стопам покойной Рин. Госпожа Мацумото в окно видела, как госпожа Серизава вела янки к себе домой, их было трое, подумать только! Вон, кстати, сынок ее, Джун, видите, у водокачки, умывает Юми-тян? Такой хороший, заботливый мальчик, говорят, рисует неплохо, а мать…

Шу-шу-шу. Змеиное шипение. Шорох перебираемых костей.

— Госпожа Серизава, слышали? Совсем опустилась, бедная: отдалась американцам за горстку риса!

— Я слышала, что за деньги, госпожа Мацумото…

— Ах, милая, какая разница! Ведь эти люди ее мужа убили. Я уж не говорю о том, какой они подняли тарарам в нашем квартале! Мой Сетаро всю ночь проплакал.

— Нынче многие идут на такое.

— То девчонки. Но взрослая женщина, мать!

— Говорят, она якшалась с бедняжкой Рин…

— Вот уж верно сказано, с кем поведешься!

Юми как-то спросила Джуна:

— Братик, а кто такая шлюха?

— Это ужасное слово! Где ты его слышала?

— Мияко и Тигуса сказали, что им нельзя со мной играть, потому что наша мама — шлюха.

Джун сжал кулаки.

— Ну так и не играй с ними! У нас лучшая мама на свете, ясно? А твои Мияко и Тигуса просто дуры.

— А с кем же я тогда буду играть? — надулась Юми.

— Можешь играть со мной.

— Ну нет, ты не уме-ешь!

То, что взрослые говорили шепотом или вполголоса, дети кричали во всеуслышанье.

— Серизава! Эй, Серизава, сын шлюхи!

— Серизава, нарисуй мне американца!

— Сколько стоит ночь с вашей мамочкой, Серизава?

— Эй, Юми-тян! Я слыхал, ты мечтаешь продолжить семейное дело, когда вырастешь?

Вслед за насмешками летели камни и комья грязи. Особенно старались Кента и Горо. Больше всего ранило Джуна то, что с ними всегда был Тэцуо, и хотя сам он ни разу не принял участия в травле, но и остановить дружков не пытался. Как будто ему плевать.

Чего они прицепились? Из-за того, что мама разок отдалась американцам, которые убили их родных и сожгли их дома? Но Рин делала это постоянно, а Тэцуо стоял за нее горой…

— …Братик, почему нас больше никто не любит?

«За то, что мама превыше всего ставит жизнь, — подумал он. — За то, что мы с Акико и Юми ей дороже чести». А вслух сказал:

— Они просто дураки. Не обращай внимания.

Он почти перестал выходить из дома, но за молоком для Акико все равно приходилось бегать — у мамы оно так и не появилось.

— Это все из-за проклятого «пикадона», — сказала она однажды. — Эти дьяволы чем-то нас отравили.

В городе Джуну случалось натыкаться на американцев; при виде их ноги наливались слабостью, а сердце подскакивало к самому горлу. Однажды, проходя мимо банка «Сумитомо», он увидел двух солдат; на гранитных ступенях крыльца отпечаталась тень человека, застигнутого «пикадоном», и американцы, скаля великолепные белые зубы, по очереди фотографировались с черным печальным призраком: «Cheese!». На мальчика накатила такая волна дурноты, что он опустился на колени, упершись рукой в оплавленный асфальт. Один из солдат склонился над ним и дружелюбно спросил:

— Hey, kid, are you okay?

Джун плюнул в него, попав на лацкан мундира. Американец отпрянул:

— You little bastard!

Он хотел дать наглецу пинка, но другой солдат, тот, что фотографировал, поймал его за локоть:

— Come on, Jimmy! It's just a poor sick kid. Maybe his mother or father is there on the steps… Leave him alone.

Солдаты ушли, не тронув Джуна. Но в тот же день, когда он возвращался домой, его подкараулили Кента и Горо, затащили под мост, где уже ждал Тэцуо, и набросились с кулаками.

Они били безжалостно, до слез, до истошного крика; били кулаками, ногами и палками, били в живот, в пах, по голове и по ребрам, таскали за волосы, валяли в грязи и горстями запихивали в рот землю, смеясь от восторга. Они были крепкие парни, сыновья рыбака, привыкшие тянуть из реки тяжелые неводы, их руки бугрились мышцами, а кулаки лупили как молоты, но Джун не просил пощады. Выл, корчился, но не просил. И пока оставались силы, размахивал кулаками, царапался и кусался. Он уже не боялся повредить руки. Все это время Тэцуо стоял у опоры моста и с каким-то странным, болезненным интересом смотрел, как мальчик, который однажды залез к нему в голову, корчится на земле, обливаясь слезами и кровью. Джуну хотелось крикнуть «Тэцуо, разве ты не помнишь меня?», но он боялся в ответ услышать: «Помню. И что?»

В конце концов, они ушли, оставив его лежать на земле. Он сам не помнил, как добрался до дома. Мама, увидев его, пришла в ярость.

— Кто? — вопрошала она, прикладывая к его распухшему, окровавленному лицу мокрое полотенце. — Кто это сделал, я тебя спрашиваю? Отвечай!

Он стиснул зубы и молчал.

Проклиная все на свете, она содрала с него грязное изодранное тряпье и ушла стирать в реке. Джун голышом свернулся на тюфяке, пытаясь представить, что вернулся в мамин живот. Там, в теплой и мягкой мгле, нет ни горя, ни боли, ни унижений, лишь стук собственного сердца, бьющегося с маминым в унисон.

— Братик! Бра-а-атик! Ты обещал, что будешь со мной игра-ать! — Юми дергала его за волосы, шлепала ладошками по щекам и толкала ножкой в зад.

Джун лежал как мертвый.

— Братик! Нарисуй мне принцессу Кагуя!

— Я больше не рисую. Оставь меня в покое.

Сестренка хныкала, но ее слезы больше не трогали сердце Джуна. Чего ей от него надо, если он даже еще не родился?


Май выдался по-летнему жарким. Раскаленное небо сочилось зноем, и Хиросиме, лишившаяся домов и деревьев, было нечем укрыться. Ветерок, гуляющий над развалинами, приносил вместо облегчения удушливый запах; город теней смердел гниющей плотью. В больницах, банках и департаментах, уцелевших после взрыва, старались лишний раз не открывать окон, а прохожие повязывали лица мокрыми платками.

Черный рынок раздирала война якудза: западной частью заправлял клан Ямамори, восточную подмяла семья Дои. Для торгового люда никакой разницы не было — те и другие драли семь шкур. Но не из-за них торговые ряды уже несколько дней гудели, как потревоженный улей. Преодолев девять кругов бюрократического ада, «Тюгоку Симбун» наконец разродилась статьей о жестоком убийстве своего сотрудника Синдзабуро. По слухам, публикацию задерживал лично генерал Макартур, желавший убедиться, что в ней нет никаких намеков на причастность к злодеянию американских солдат. Теперь запоздалую новость обсуждал весь город. Убийцу окрестили Атомным Демоном (слово «атомный» было теперь в большой моде) и говорили о нем с суеверным придыханием.

Пробиваясь в гудящей жаркой толчее, давясь вонью протухшей рыбы и прокисшего молока, Джун ловил обрывки разговоров, догадок, слухов и домыслов. Женщины поминали злодея вполголоса, прикрывая ладонью рот, будто боялись, что Атомный Демон услышит. Мужчины, сгрудившись вокруг огромных котлов, где шкворчали в масле свиные головы, наполнявшие воздух едким чадом, гомонили, как стая чаек. Все три жертвы забиты мечом! Безумный ветеран? Американцы? Да ведь Синдзабуро им прислуживал, как собака!

Невозмутимые крепыши в темных очках и дорогих костюмах рассекали людское море подобно стае акул, и там, где они проходили, болтовня сразу обрывалась, чтобы с новой силой вспыхнуть, как только они растворялись в толпе.

Говорю вам, это они, якудза! Да какие якудза, болван? Охота им настраивать против себя янки! Сам болван! А может, ты всех и убил? Ха-ха-ха!

— Атомный Демон… Атомный Демон… — неслось по рядам.

Обессиленный, Джун возвращался домой, отдавал маме покупки и валился на тюфяк. Рисунки смотрели на него со стены — издевательское напоминание о навсегда утраченном даре. Ночами являлся отец. Возникал в темноте у изножья постели, окутанный серебряной дымкой, и смотрел на Джуна грустно мерцающими глазами.

— Я плохой сын, — говорил ему Джун. — Не могу ни обеспечить семью, ни защитить маму, ни даже картинку нарисовать. Зачем только я появился на свет?

Отец со слезами на глазах качал головой, протягивал руки, но Джун был непреклонен:

— Я никчемный человек и никогда не стану художником. Почему я не сгорел с тобой в тот день, вместо того, чтобы позорить тебя?

И с тихим вздохом отец растворялся в воздухе, оставляя лишь пряди серебряного дыма.

Все чаще Джуна посещали о самоубийстве. Не таком грязном, какое совершил папа Рин, а как у Тэцуо в «Патриоте»: усевшись на коленях, приспустить штаны, вонзить нож в левое подреберье и рвануть слева направо, выпуская на волю дымящиеся кишки. Если верить рассказу Ясимы, такая смерть столь же прекрасна, сколь и мучительна. Только нужен толковый кайсяку, человек, который отрубит тебе голову до того, как боль станет невыносимой. Об этой услуге Джун, пожалуй, попросил бы самого Тэцуо. Тот наверняка снова зауважал бы его…

Жаль, что у Тэцуо нет меча.

Да и кто будет бегать за молоком для Акико, если Джуну отрубят голову?

Акико последнее время хандрила, словно заразившись тоской от брата. Вроде и молока у нее было теперь хоть залейся, но сосала она неохотно и почти все время спала. Лиловых пятен на ее щечках прибавилось, а когда мама купала сестренку, Джун видел, что таинственная сыпь расползлась по всему ее тщедушному тельцу.

Впрочем, сыпь — это ерунда. От сыпи же не умирают, да?

Куда сильнее пугало то, что деньги американца подходили к концу.

Что будет делать мама, когда они иссякнут?


На рынке сегодня было особенно шумно. Торговец, у которого Джун хотел купить молока, как видно, считал своим долгом обсудить Атомного Демона с каждым, кто сунется к его лотку. Там уже собралась толпа слушателей, и Джуну пришлось буквально вкручиваться в нее, задыхаясь от запаха потных немытых тел. Он протянул деньги, но лоточник не обратил внимания, поглощенный рассказом.

— …прямо в доме Атомный Демон его и настиг! — Лоточник рассек воздух взмахом ладони. В толпе прокатился испуганный вздох. — Распластал как свинью и башку с плеч! И девке пан-пан, что с ним была, тоже!

Джун содрогнулся, хоть и слышал эти подробности уже не раз. Как ни гадок был ему Синдзабуро, такой участи он не заслуживал. И никто не заслуживал, разве только американцы.

— Та, другая девица, тоже вроде была пан-пан, — заметила пожилая дама, прижимающая к боку сумку, набитую бататами, такими розовыми и крупными, что от одного взгляда на них в животе урчало и рот истекал слюной. Джун подумал, не стянуть ли пару клубней, но решил, что риск слишком велик. В такой толкучке не улизнешь.

— На гулящих девок этот Демон охотится! — загомонили в толпе. — Значит, порядочным людям он не страшен.

— Хорошо бы еще за бураку[4] взялся! Они последнее время забыли совсем свое место.

— Ну да, не страшен! А журналист?

— Угодил просто под горячую руку…

— Это Синдзабуро-то порядочный? — хохотнул лоточник, достав из-под прилавка полотенце и вытирая вспотевший лоб. — А почитайте, что он писал про нашу армию! Резня в Нанкине! Какие-то заморенные корейские шлюхи! Извиняться мы должны перед этими… — он оттянул пальцами уголки глаз, превратив их в щелочки. — Надо думать, за то, что понастроили им железных дорог, больниц и школ! Каково нашим бойцам, вернувшись домой, читать о себе такое, да смотреть, как наши их жены, сестры и дочери врагов ублажают? Вот и взялся кто-то из них за меч…

— Да мечи-то все давно изъяли! — заметил кто-то.

— Не все, как видно! Вот ей-же-ей, — торговец хватил кулаком по прилавку, на что батарея бутылок отозвалась испуганным звоном, — будь у меня меч, так бы сам и порубал скотину в куски!

Толпа одобрительно загудела.

Джун засопел от злости. Этот человек говорил о Рин, о его маме, а остальные горячо поддерживали его! Он хотел выкрикнуть лоточнику все, что о нем думает, но его опередил изможденный мужчина со впалыми слезящимися глазами и лицом, похожим на обтянутый кожей череп.

— Проклятье! Когда ж вы уйметесь, сволочи? Война давно проиграна! — Он схватил лоточника за грудки и принялся бешено трясти.

В толпе ахнули. Лоточник испуганно заголосил, замахал руками и смел бутылки с прилавка. Они посыпались на землю и разлетелись вдребезги, забрызгав ноги покупателей молоком вперемешку с осколками. Поднялся возмущенный рев. Толпа на мгновение отпрянула и снова ломанулась вперед. Деревянные подошвы мешали с грязью молочно-стеклянное крошево. Несколько рук вцепились в обезумевшего мужчину, а он все вопил:

— Из-за вас наш город превратился в свалку! Из-за вас моя жена гниет сейчас заживо! Будьте навеки прокляты!

Джун воспользовался суматохой, чтобы цапнуть у людей из-под ног одну из уцелевших бутылок и смыться не заплатив. Плевать, если в следующей жизни он станет за это крысой. В нынешней каждая йена на счету.


Он решил срезать через разрушенный квартал. Приходилось спешить: свинцовые тучи поглотили солнце и в любой момент грозились прорваться дождем. Не хватало только вымокнуть и простудиться — любая болячка, даже самая легкая, теперь надолго выводила его из строя.

Пробираясь через груды битого кирпича среди уцелевших стен, он мрачно подумал, что уже не помнит, каково это — ощущать себя здоровым и сильным. Он превратился в тень самого себя. Яд бомбы проник в него, ничего не попишешь.

Ему пришлось остановиться, чтобы перевести дух. В изжелта-сером свете, сочившемся сквозь пелену туч, сиротливо торчали покосившиеся обугленные столбы. Набирающий силу ветер свистел в руинах, катая от стены к стене рваный зонтик. Все сколь-нибудь ценное, вплоть до чугунных ванн, давно откопали охотники за сокровищами, лишь никому не нужное барахло напоминало, что когда-то здесь жили люди.

— Серизава! Эй, Серизава!

Ноги Джуна налились слабостью, сердце екнуло. Обернувшись, он увидел Тэцуо, небрежно прислонившегося к кирпичной стене. На его жилистом худом теле висел порядком потрепанный черный гакуран, на ногах красовались тяжелые армейские ботинки, в пальцах дымилась сигарета. Щелчком отправив ее в полет, он крикнул:

— Серизава! Иди сюда!

Джун непроизвольно шагнул к нему, но остановился. И вовремя: в проломе стены показалась физиономия Горо, похожая на морду рептилии с черной резиновой нашлепкой на месте правого глаза. Он вылез из дыры, потянулся, сцепив руки над головой, словно хотел размять пальцы перед работой. И Джун слишком хорошо знал, что это за работа.

Он попятился, развернулся и бросился наутек.

Из-за стены выскочил Кента и рванул наперерез.

Все происходило как в страшном сне. Джун петлял как заяц, спотыкаясь на обломках, сердце бешено колотилось, воздуха не хватало, а топот за спиной неумолимо приближался. Пальцы Горо мазнули его по скользкой от пота шее, царапнув отросшими ногтями кожу. По-девчачьи взвизгнув, Джун метнулся вправо, споткнулся о помятое жестяное ведро и грохнулся на живот, ободрав коленки и локти и больно прикусив щеку. Бутылка лопнула под его телом, и осколки впились в грудь. Молоко пропитало майку.

Это потому что я его стырил, успел подумать Джун. Потом Кента навалился на него, еще глубже вгоняя осколки в ребра, и все мысли вылетели из головы. Заорав, Джун ткнул через плечо зазубренным горлышком бутылки, надеясь попасть врагу в лицо, но Кента перехватил его руку и заломил за спину. Горлышко упало на землю.

— Говори, — пропыхтел Кента, рывком подняв его на ноги, — моя мама — шлюха!

— Твоя мама — шлюха!

Кулак Горо впечатался Джуну в зубы. В голове сверкнуло, слезы брызнули из глаз. Следующий удар расквасил нос. Джун забился в лапах Кенты, захлебываясь кровью.

— Сволочи! Трусы! — вопил он. — Двое на одного! Чтоб вы сдохли, ублюдки! — Он выбросил свободную руку, пытаясь вцепиться в изуродованное лицо своего мучителя. Пальцы зацепили резиновую тесемку, и повязка отлетела, открыв пустую глазницу — розовую дыру, обметанную по краям коркой засохшего гноя.

Рубцы на лице Одноглазого побагровели. Подхватив с земли ведро, он нахлобучил его Джуну на голову и тут же зарядил ему кулаком в пах. Жестяные стенки ведра превратили крик мальчика в оглушительный рев. Он выгнулся в руках Кенты, но второй удар заставил его сложиться пополам.

Кента отпустил его, и Джун рухнул наземь, ударившись ведром об обломок кирпича. Голова наполнилась колокольным гулом.

Кента ухватил его за локти и снова поднял на ноги. Ведро свалилось, и Джун принялся жадно глотать воздух. Нос пульсировал болью, в голове шумело, болела прикушенная щека. Боль ворочалась внизу живота, посылая волны тошноты в желудок. Сквозь слезы он увидел как Тэцуо отлепился от стены и вразвалочку, руки в карманах, направился к нему. Под его ногами хрустела кирпичная крошка.

Остановившись перед Джуном, он сунул руку за полу гакурана и вытащил нож-айкути. Лезвие сверкнуло в грозовых сумерках. Этим ножом Тэцуо, по слухам, вырезал свое имя (哲夫) на лбу юного карманника, отказавшегося отстегнуть ему часть улова.

— Хочешь умереть, Серизава? — спросил он ласково. Острие ножа кольнуло мальчика в ложбинку между ключицами.

Втянув кровь из носа, Джун из последних сил плюнул в красивое лицо Ясимы. Кровяной сгусток повис на его щеке и не было на свете приятнее зрелища.

— Ах ты тварь! — взревел Кента, а Горо молча вогнал кулак Джуну в живот. Но Тэцуо, железный человек, даже не дрогнул, лишь глаза его на мгновение широко раскрылись. Джун ждал, задыхаясь, что нож в руке Ясимы вскроет ему глотку одним неуловимым движением.

Тэцуо спокойно достал из кармана платок, вытер плевок со щеки и промолвил:

— А ты хорош, Серизава. Отчаянный. Отпустите его!

Кента с явной неохотой разжал руки. Джун повалился на четвереньки. Горо, зажимая рукой глазницу, занес ногу, чтобы наподдать ему напоследок по ребрам, но Тэцуо спокойно сказал:

— Опусти ногу, болван, не то лишишься второго глаза.

— Но... — начал Горо.

Тэцуо задумчиво погладил подушечкой большого пальца лезвие ножа. Горо зарычал по-собачьи, скаля кривые зубы. Рука его метнулась к чехлу на поясе и вытащила небольшой разделочный нож.

— Ну, — спокойно сказал Тэцуо, глядя ему в лицо. Стальное жало качнулось в его руке, словно выбирая, куда вонзиться.

Плечи Горо поникли. Он вогнал нож обратно в чехол и пробормотал:

— Извини, босс. Как скажешь.

— Принято, — милостиво кивнул Ясима. — А теперь уматывайте.

Кента взял Горо за плечо и потянул назад. Тот в последний раз с ненавистью взглянул на Джуна единственным глазом и поплелся за братом.

Как только они скрылись из виду, Тэцуо присел на корточки перед Джуном. Нож по-прежнему поблескивал у него в руке. Он протянул Джуну платок, но мальчик мотнул головой и оттолкнул его руку.

— Бери, не стесняйся. Там только твои слюни.

Джун взял платок, промокнул кровоточащий рот. Тэцуо распрямился и протянул ему руку. Джун выхаркнул сгусток крови и со стоном поднялся сам. Тэцуо одобрительно хмыкнул.

— Ты мне действительно нравишься, Серизава. Может, ты и похож на девчонку, но стержень у тебя есть. Ничего, что твоя мать спит с американцами.

Джун не чувствовал в себе никакого стержня. Разбитая статуэтка, которая от следующего удара разлетится вдребезги — вот он кто. Плевать! Посмотрев Тэцуо в лицо, он отчеканил:

— Не смей говорить про мою мать, Ясима! Иначе…

— Иначе что? — усмехнулся Тэцуо. — Опять плюнешь? Карикатуру на меня нарисуешь? Брось, Серизава. Я не враг тебе.

— Ты… ты позволил им меня избивать! Оскорблять мою маму! — Джун задыхался от обиды. — Ты такой же, как они!

— Да, — кивнул Тэцуо. — Я такой же, как они. И ты такой же. Тебе нечего терять, как и нам. Американцы отняли у нас все. Мы все четверо можем стать братьями, Серизава.

Меньше всего на свете Джун хотел стать братом Кенте и Горо… но Тэцуо по-прежнему внушал ему восхищение, несмотря ни на что. Когда он протянул руку, мальчик робко пожал ее, хоть и боялся, что Тэцуо дернет его на себя и всадит нож в печень.

Лицо Тэцуо озарилось улыбкой — будто луч солнца блеснул в холодном оконном стекле.

— Хочешь, покажу тебе кое-что? — сказал он. — Если ты не трус.

Джун оглядел себя. Майка, изорванная осколками бутылки, висела на груди лоскутьями, кровь, смешавшаяся с молоком расплылась на ней розовыми разводами. Несколько осколков воткнулись в тело, он по одному выдернул их, шипя от боли. Из разрезов побежали горячие струйки.

— Я должен вернуться на рынок, — пробормотал он, прижимая к ранам платок Ясимы. — Акико осталась без молока.

Тэцуо положил руку с ножом ему на плечи. Он по-прежнему улыбался, но теперь в его улыбке сквозила угроза.

— Акико подождет, Серизава. Ты ведь не хочешь, чтоб я разозлился?


Выжженная пустошь, где когда-то стоял роскошный особняк Ясима, раскинулась под грозовым небом у подножия холма, густо поросшего зеленым мхом. Тучи сгустились, погрузив мир в серые сумерки. Кругом царила тишина, лишь свист ветра, да хруст битого стекла под ногами нарушали ее. Среди битого камня, лопнувших балок и обгоревших досок обильно проросли репьи, колосья мятлика качались на ветру. Одинокую стену опутали побеги вьюнка.

Тэцуо остановился перед стеной, осторожно раздвинул зеленые плети. Под ними застыли, склонясь друг к другу, две черные тени, большая и маленькая. Должно быть, взрыв застиг мать и дочь в цветнике: у маленькой тени в руке угадывалась тень садовой леечки. Большая тень тянула к ней руку, тени-пальцы навечно замерли в нескольких дюймах от головы маленькой, чтобы так никогда и не коснуться ее.

Склонившись в поклоне, Тэцуо молитвенно сложил руки.

— Здравствуй, мама! Здравствуй, Каори-тян! Это со мной Серизава Джун. Вы были бы рады познакомиться с ним.

Словно ледяной палец провел по спине Джуна, не пропустив ни одного позвонка. Горло сжалось от томительной жалости. Если бы мама и Юми превратились в подобные черные отпечатки, он, Джун, кричал бы, пока кровь горлом не хлынет. Тэцуо же смотрел на то, что осталось от его матери и сестры, без единой слезинки; скорбь его была безмолвной, возвышенной.

Протянув руку, он коснулся пальцами сперва большой, потом маленькой тени.

— Я боялся, что их смоет дождь, — сказал он. — Что они исчезнут и оставят меня совсем одного. Но они всегда здесь. Они поддерживают меня в моей борьбе.

— В какой борьбе?

Вместо ответа Тэцуо развернулся и зашагал в сторону холма, жестом велев Джуну следовать за ним.

Ветер крепчал, качая бурьян. Джун зябко растирал оголенные плечи, чувствуя, как кожу стягивают мурашки — не столько от порывов холодного ветра, сколько от страха.

Они остановились у подножия холма, густо заросшего мхом. Тэцуо провел рукой по склону и нашел едва заметную латунную скобу, торчащую прямо из земли. Ухватившись за нее, он со стоном потянул. Тяжелая дверь, замаскированная во мху, бесшумно поднялась, открыв квадратный черный проем, откуда сразу повеяло затхлостью. Низенькие бетонные ступеньки спускались во тьму.

— Давеча бродил тут один чудак, доктор Нагаока, так, вроде, его зовут. — Тэцуо повернулся к Джуну, отряхивая ладони. — Роется в обломках по всему городу, собирает барахло всякое, изучает тени. Я послал его к черту. Чего доброго, он бы стал колупать скребком маму с Каори-тян… а если б нашел папино убежище, мне пришлось бы воспользоваться ножом.

— Ты бы его убил? — с дрожью спросил Джун.

Тэцуо пожал плечами:

— А нечего всюду совать свой нос.

— Но из-за какого-то старого убежища…

— Отец не зря его сделал тайным, — сказал Тэцуо. — Он велел мне прятаться там, если янки придут, и продолжить войну. Он был настоящим самураем, мой папа.

Джун начал понимать, зачем Тэцуо показал ему убежище и почему называл братом. Ищет союзника?

— Мой папа был водителем трамвая, — сказал он. Сам не зная, зачем. Это прозвучало как вызов.

— Но американцы все равно убили его. Пришли и сожгли, вот так! — Тэцуо звонко щелкнул пальцами. — Это война, Серизава.

— Война закончилась.

— Это те слюнтяи решили, что она закончилась! — Глаза Ясимы горели фанатичным огнем. — Пока мы живы, пока у нас есть руки, ноги и зубы, чтобы вцепиться в горло врага, война продолжается!

— Ради чего? Нам уже не победить.

Тэцуо невесело усмехнулся.

— Так они и доберутся до тебя, Серизава. Уничтожив не тело, но дух. Убедят, что борьба лишена смысла, что они непобедимы, что жить можно только по их представлениям что хорошо, а что плохо! Они внушат нам чувство вины перед всем миром, незаметно подменят нашу культуру своей, научат стыдиться собственной истории и презирать традиции, набьют детям головы гуманистическими и пацифистскими бреднями, над которыми сами смеются! Они даже отстроят нам города, но гулять по их улицам будут ручные обезьянки-кривляки, рабски подражающие каждому жесту своих заокеанских хозяев. А помогут им в этом предатели, вроде Синдзабуро. Я слышал, ты беседовал с ним?

— Он просил рассказать про Рин… — пробормотал Джун.

— Больше не болтай с газетчиками, Серизава. Патриоты все по тюрьмам, остались только продажные борзописцы да прирожденные изменники, — уже спокойнее сказал Ясима. Подмигнув, он достал из кармана латунную зажигалку. — Хочешь посмотреть, что там внизу? Тебе понравится.

Джуну совершенно не хотелось спускаться под землю, но над головою угрожающе зарокотало и тяжелые капли дождя уже шелестели в траве. Он покорно последовал за Ясимой в темноту. На лестнице запах тления сделался так силен, что им можно было подавиться.

— Закрой дверь, — велел Тэцуо не оборачиваясь. Джун потянул за скобу на обратной стороне двери. Прежде, чем та захлопнулась, обрубив сумеречный свет, на землю с шипением обрушились струи дождя.

Тэцуо вручил ему зажигалку и спустился по лестнице. Джун высек язычок пламени и двинулся следом.

Ему в жизни не приходилось видеть такого основательного убежища. Не дыра в земле, обшитая досками и худо-бедно подпертая деревянными брусьями, а настоящий бункер, отделанный бетоном и стоивший, надо думать, немалых денег. Дрожащий свет озарил стеллажи с консервами, постель, разложенную у стены, на которой, судя по вмятине, спал Тэцуо, керосиновую лампу на столике… Сам Тэцуо уже сидел на корточках над каким-то длинным предметом, накрытым простыней. Очертания этого предмета подозрительно напоминали человеческое тело.

— Я привел тебя сюда, — сказал Ясима, — чтобы показать пример настоящего мужества.

Он взялся за край простыни и сдернул ее. Джун ахнул и отшатнулся к лестнице.

Uman6.jpg

Под простыней на кафельном полу ничком распростерся скелет.

Он лежал, вывернув шею и уставясь зияющими глазницами в стену. Распяленные челюсти, казалось, кусают плитку, обгоревшие лохмотья мундира едва прикрывали голые кости. Левая рука, согнутая в локте, торчала паучьей лапой, уперев костяную ладонь в пол, правая, вытянутая вперед, покоилась на стальных ножнах меча син-гунто, словно мертвец из последних сил кому-то его протягивал.

— Кто это? — прошептал Джун.

— Скорее всего, кто-то из отцовских товарищей, иначе откуда ему было знать о нашем тайном убежище? — ответил Тэцуо. — Я назвал его капитаном Фудзиварой, в честь своего персонажа. Он умирал в темноте, один-одинешенек, крысы сточили его до костей, но меча из рук он не выпустил. Американцы не смогли наложить на его оружие свои грязные лапы!

Джун представил, как горящий человек врывается в бункер, захлопывает крышку, отсекая путь ревущему пламени, и валится на пол, воя от боли. Как корчится гигантским обожженным червяком, скрипит зубами и колотится лбом об пол, оставляя на кафеле лоскуты своей кожи, но упорно сжимает в кулаке меч. Как, обессилев, лежит в темноте, терзаемый жаждой, не в силах покинуть укрытия, ставшего ему могилой. Возможно, он был еще жив, когда крысы выскальзывали из вентиляционных отверстий и с писком стекались к нему, чтобы урвать кусок отравленной плоти и унести с собой…

А Тэцуо преспокойно спит рядом с его останками! Он даже не попытался уложить скелет чин по чину, сложив руки на груди.

Огонек погас, погрузив бункер во тьму. Тэцуо это как будто ничуть не смутило: должно быть, он наловчился видеть в темноте как кошка.

— Но… разве хорошо, что он лежит здесь? — спросил Джун с дрожью в голосе. — Почему ты не похоронишь его?

— С ним всегда можно поболтать, когда становится одиноко, — отозвался невидимый Тэцуо. — Он не отвечает, но оно и к лучшему. Спрашиваешь: «Вы не против, капитан, если я на одну ночь одолжу ваш клинок?» Ни разу не отказал. Ха-ха!

Сердце мальчика судорожно толкнулось в груди. Ему показалось, что бетонные стены наползают на него, угрожая раздавить. Голова закружилась, пол норовил уйти из-под ног. Уже привычный приступ тошнотворной слабости усугубился ужасом.

— Ты б-берешь его меч? Зачем?

Вместо ответа что-то тихо зашуршало в темноте. Джун чуть не намочил шорты. Смутное подозрение быстро перерастало в уверенность.

Кто-то на рынке сказал, что все мечи давно изъяли. И действительно, американцы ходили по домам, проверяя, не сберег ли кто меч — тут им здорово пригодились списки военнослужащих, уцелевшие в префектуре. Простые же граждане, обнаружив где-нибудь под завалами син-гунто (чаще всего вместе с останками владельца), спешили его сдать за вознаграждение, довольно, кстати, приличное. С той же целью сдавали и старинные катаны и вакидзаси, веками хранившиеся в семье как реликвия — голод оказался сильнее почитания предков. Словом, найти сейчас в Японии хоть самый завалящий меч было большой проблемой.

Однако Атомному Демону это каким-то образом удалось.

Джун отчаянно защелкал колесиком зажигалки. Шорох усилился, к нему прибавился тихий скрежет. Тэцуо? Или это мертвый капитан ползет к нему, сжимая в руке син-гунто?

Нет, капитан тут ни при чем. Это не он по ночам поднимается из бетонной могилы с мечом в руке. Атомный Демон — не призрак, не оживший мертвец, а человек из плоти и крови. Человек, жестоко убивший Рин. Которая нравилась Тэцуо. Но гуляла с американцами. Которые Тэцуо не нравятся. Так же, как не нравился ему Синдзабуро, на чем свет поносивший японских военных… одним из которых был отец Тэцуо.

— Ты знал Синдзабуро, ну, того журналиста? — выпалил Джун, продолжая сражаться с зажигалкой. Из темноты долетел сухой смешок.

— А как же! Приходил в том году снять меня для «Тюгоку». Сказал, что мой «Патриот» потряс его до печенок. Я даже тогда не поверил, уж больно скользкий тип. И шустрый. Ха-ха! Пришлось изрядно за ним побегать.

Джун заскулил. Перед его мысленным взором возникли мама, Юми и Акико. Акико плачет без молока, Юми изводит маму, поминутно спрашивая: «Братик скоро вернется?». И мама отвечает ей: «Скоро, маленькая, совсем скоро».

Только он, возможно, никогда не вернется. Он очутился в логове Атомного Демона, и глупая фантазия о том, чтобы Тэцуо отсек ему голову, того гляди обернется реальностью. Даже кишки себе выпускать не придется — Ясима охотно окажет ему такую любезность.

Язычок пламени наконец вспыхнул, выхватив Тэцуо из темноты. Он стоял прямо перед Джуном, держа син-гунто в руке.

Мальчик хотел закричать, но голоса не было. Тэцуо потянул меч из ножен. В свете зажигалки блеснуло холодом стальное лезвие, то, что кромсало Рин, беднягу Синдзабуро и неизвестную Джуну девушку, то, что сейчас отведает и его плоти.

— Как я с ним смотрюсь, Серизава? Таким мечом мой папа рубил головы и кишки выпускал врагам. Этот не хуже!

Слова доносились до Джуна как сквозь ватное одеяло. Зажигалка выскользнула из ослабевших пальцев и звонко стукнулась о кафель, продолжая гореть. Ноги подкосились. Последним, что он видел, прежде чем тьма поглотила его, был холодный блеск син-гунто.

Что с тобой сделали, Рин-тян?[править]

…В то утро, твое последнее утро в этом мире, Тэцуо Ясима отвел тебя к сгоревшей вишне. Там, под сенью обугленных бесплодных ветвей, краснея и пряча глаза, он взял тебя за руку и произнес: «Ты мне нравишься, Рин».

Тебе самой нравится Тэцуо с его мужественным лицом и мускулистым подтянутым телом, Тэцуо, которому сам черт не брат — и все же ты со смехом сказала, что предпочитаешь американцев: у них по крайней мере есть деньги. Впервые на глазах Железного Тэцуо появились слезы. Он больше ни слова не произнес. Отвернулся, сжав кулаки, и бросился прочь.

Тебе тоже захотелось плакать, но ты раньше бы умерла, чем назвала ему истинную причину отказа.

А вечером ты ходила к офицерскому клубу, что открылся в бывшем кинотеатре «Суйсэн», и усатый майор с вислыми губами и глазами карпа, обливаясь потом, овладевал тобой сзади в сыром темном проулке, хлестал по щекам, дергал за волосы и называл «little bitch». Это ничего: ты зато поделилась с ним замечательной гонореей! А чтоб не так было противно, ты, упираясь ладонями в холодную стену, представляла на его месте Тэцуо.

У тебя до сих пор все болит внутри и шагая домой вдоль берега, ты по-утячьи расставляешь ноги, зато карман греют заветные бумажки, и ты думаешь, как обрадуется папа, услышав, что на фабрике тебе выдали премию. От фабрики, кстати, осталась одна труба, да и та наполовину разрушена. Бедный, слепой, наивный папа!

Ты останавливаешься у сгоревшей вишни, где утром встречалась с Тэцуо, и сквозь переплетение ее ветвей смотришь на звезды, булавочные проколы в черном бархате неба, которого папа никогда больше не увидит, даже если проживет сто лет (это вряд ли: за последние месяцы он почти облысел и редко встает с постели). Он следил за небом в тот день, шестого августа, и небо ответило ему огненной вспышкой, от которой папины глаза побелели, как вкрутую сваренное яйцо.

Звезды расплываются, размытые слезами. В то же время тебя переполняет безумное счастье от того, что ты способна их видеть. Оторваться бы от земли и взмыть туда, к звездам, оставив далеко-далеко внизу и разрушенный город, и жалкую лачугу, и злого усатого майора!

Поглощенная этой фантазией, ты ничего не замечаешь вокруг. Не видишь тень, возникшую из темноты, пока она не кидается в атаку. Ты оборачиваешься на скрип песка под тяжелыми башмаками — и видишь занесенный меч.

Ты вскидываешь руку навстречу летящей стали. Боли сперва не чувствуешь — лишь онемение от локтя до плеча, будто огрели палкой, вот только рука отлетает, вращаясь, в вихре кровавых брызг. Теплые капли окропляют тебе лицо, жгут глаза, становится солоно во рту. Смотришь на хлещущий кровью тупой обрубок, еще не сознавая, что это твоя рука, что от твоего тела, молодого, здорового (гонорея не в счет), тела, которое ты привыкла воспринимать как неделимое целое, отхватили кусок. А потом приходит чувство, будто к открытой ране приложили кусок льда, а с ним осознание. Открываешь рот, чтобы закричать, но не хватает воздуха, и ты судорожно ловишь, глотаешь его пересохшим ртом, а кровь барабанит по земле весенней капелью — и тут лезвие врезается тебе в лицо, рассекает глаз, переносицу, губы, десны, и вместо крика вылетает струя кровавой рвоты вперемешку с выбитыми зубами. Чувствуешь, как кровь льется в горло, слышишь треск — это клинок вошел в череп. За багровой вспышкой приходит темнота.

Лежишь в темноте. Тело как будто чужое, бестолковый кокон из плоти, и незримые нити, связывающие тебя с ней, лопаются одна за другой. Кровь клокочет в горле, нос забит будто горячей патокой. Ты не столько чувствуешь, сколько осознаешь твердость почвы под спиной и нежное касание холодного воздуха, когда тебе задирают юбку и стягивают по бедрам трусики. Раздвигают ноги. Шевеля рассеченными губами, ты пытаешься протестовать, но только выдуваешь кровавые пузыри.

А потом в тебя входит ледяная сталь. Тело пробивает мелкая дрожь. Ты выгибаешься мостиком и снова падаешь. Лезвие проникает все глубже, рассекая, раздирая, кромсая внутренности, вкручивается в матку и наконец вытягивается обратно с потоком крови, увитое обрывками кишок. Боль могла бы свести с ума, но ты скорее осознаешь ее, чем чувствуешь.

Сознание сжимается в крохотную, мерцающую точку. Как светлячок в ночи.

А потом гаснет.

Инь и Янь[править]

— Так ты… действительно Атомный Демон? — тихонько спросил Джун. Он лежал под одеялом — раздетый донага и до скрипа отмытый, грудь перемотана крест-накрест чистыми бинтами, — и пытался понять, почему до сих пор жив.

— Вот же дурацкое прозвище, да? — Присев на край постели, Тэцуо обворожительно улыбнулся. — Как у супергероя в тупых американских комиксах. А впрочем, мне нравится.

Джун со стоном попытался сесть, но Тэцуо взял его за плечи и прижал к футону.

— Не спеши, голова закружится. Эти два придурка порядком тебя отделали. Я бы на твоем месте тут повалялся денек-другой.

— Сколько я здесь?

Тэцуо пожал плечами:

— Часов пять-шесть. Здоров ты спать! Даже не почувствовал, как я тебя мыл и перевязывал. А здорово получилось, да? Мама учила меня помогать раненым. Атомный Демон умеет не только резать, но и латать.

Ему действительно нравится это прозвище, с дрожью подумал Джун. От мысли, что Ясима своими кровавыми руками касался его тела, мальчика знобило.

Керосиновая лампа горела на столике, разгоняя мрак по углам. В ее сиянии Джун увидел, что Фудзивара-скелет снова накрыт простыней: хоть какое-то облегчение! У постели стоял железный тазик, в розовой от крови воде плавала тряпица, которой Тэцуо обмывал Джуна. Рядом лежала дорожная сумка. Что в ней, чья-то отрубленная голова?

— Пожалуйста, Тэцуо, отпусти меня домой. — Он не хотел показывать страха, но голос снова предательски дрогнул. — Я никому ничего не скажу, клянусь.

Тэцуо хмыкнул.

— Почему ты боишься меня, Серизава?

— Рин… ты убил Рин…

— И Синдзабуро, и всех остальных. А еще за молоком сгонял для твоей сестренки. И вот, — Тэцуо полез в сумку и с гордостью предъявил свежую пару шорт и белоснежную майку, — сменял на твое рванье. Торговец, конечно, не хотел менять приличную одежку на половые тряпки, но я убеждать умею. Знай он, что говорит с самим Атомным Демоном, вообще наложил бы в штаны! Ну чего ты дрожишь? — добавил он ласково. — Стал бы я о тебе заботиться, чтобы прикончить?

Джун пробормотал еле слышно:

— Ты и о Рин заботился.

— Я всего лишь освободил ее. Американцы отравили не только ее тело, но и душу. Тогда-то я и понял, что должен сражаться, пока так не случилось со всеми…

Он вскочил и стал мерить шагами комнату, не забывая огибать накрытый простыней предмет на полу. Точно зверь в клетке, подумал Джун. Он вспомнил лукавую улыбку Рин, ее искристые глаза. Кулаки сами сжались под одеялом.

— Чего ты от меня хочешь, Ясима? — спросил он. — Чтобы я с тобой вместе убивал людей?

Тэцуо развернулся к нему, сжав руку в кулак.

— Не людей, Серизава! Врагов и предателей! Тех, кто убил наших отцов и теперь пирует на их костях!

— А отец Рин? — Джун понимал, что ходит по лезвию меча, но остановиться уже не мог. — Ведь это тоже твоих рук дело? Кого он предал?

Ясима пожал плечами.

— Он сам умолял меня избавить его от страданий. Без дочки его жизнь лишилась смысла. Он был достойным человеком, откуда ему было знать, что Рин стала грязной американской подстилкой? Я причинил ему эту боль, пусть даже поневоле, значит, обязан был его от нее избавить. Кстати, я тогда дал маху, — нахмурился Тэцуо, — перехватил ему глотку своим ножом, а не кухонным, который в руку потом вложил. Это могли бы определить. Пойми, Серизава: я патриот, а не чудовище. Только Синдзабуро я убивал с удовольствием… Жаль девчонку, что с ним была, но другого случая могло не представиться, да и душа ее, скорее всего, тоже была отравлена, так что это для нее благо.

Четыре жизни, ошеломленно думал Джун. Четыре человека зарезаны, изуродованы, выпотрошены — ради страны и собственного блага? Что ты за монстр, Ясима?

— Боюсь, тебе не будет от меня толку, — сказал он. — Я даже драться не умею, ты же видел.

— А еще я видел, что ты не умеешь предавать, — возразил Тэцуо. — Мы с Кентой и Горо нарочно тебя испытывали, но ты не предал свою маму. Такие, как мы с тобой — будущее Японии. Не Кента, не Горо — они славные парни, но дураки. Мы! Тогда, в классе, увидев твой рисунок, я сказал себе: вот человек, способный увидеть мир моими глазами. Мы с тобой Инь и Янь, свет и тьма, две части одного целого…

Джун вспомнил, как Горо выкручивал ему руку и скрипнул зубами. Испытание, значит? Он бы с удовольствием испытал на прочность башку самого Ясимы. Например, кирпичом.

Тэцуо разглагольствовал ещё долго. Он говорил о памяти предков и особом историческом пути Японии, о ее особой духовности; о долге любого японца без раздумий умереть ради страны и Императора, томящегося в руках предателей и трусов. О гордости и силе духа говорил он, о самурайской чести, пронесенной сквозь века… а у Джуна перед глазами стояло черное мертвое дерево и обезображенное тело Рин, распростертое под ним с кишками наружу. Испорченной Рин, грязной гулящей девки, которая всегда готова была поделиться последним, и чашка душистого дымящегося риса в зимний холодный день, которую они с мамой и Юми могли позволить себе на одолженные Рин деньги, стоила в тысячу раз больше оглушительно звонких и столь же оглушительно пустых речей Ясимы. Рин — вот Япония; мама, сходящая сейчас с ума от волнения — вот Япония! И крошка Акико, ревущая без молока — это Япония! За эту Японию он любому перегрызет глотку, за эту Японию без раздумий отдаст свою жизнь, но не за идеалы и традиции людей, давно ставших прахом.

— Я никому ничего не скажу, Тэцуо, — повторил он, когда Ясима закончил. — Но убивать никого не буду. Это твоя война, не моя. Тебе нечего терять… прости, — добавил он почти искренне, увидев боль на лице Ясимы. — Я не могу идти на риск. У меня сестренки и мама. Если ты любил… любишь своих маму и Каори-тян… ты меня поймешь.

— А теперь вспомни человека, который причинил боль твоей семье, — спокойно ответил Тэцуо. — Я могу тебе описать его, если ты забыл. У него светлые волосы и глаза как льдинки. Ростом под метр девяносто, широкие плечи, загорелый. Его зовут Дэн Дункан, лейтенант Дэн Дункан.

Джун сел, отбросив одеяло.

— Откуда ты…

Ясима снисходительно улыбнулся:

— Я же Атомный Демон, помнишь? Ладно… Я поболтал с госпожой Мацумото, которая видела его с твоей мамой. У таких сплетниц глазищи совиные и память не хуже. Я навел справки, нашел парня, который работает у янки истопником, тоже очень сметливый. Говорит, больше всего на свете Дункан любит кино, виски и женщин. По вероисповеданию католик. Японцев не считает за людей, но в совершенстве владеет японским. Командование от него не в восторге. Неплохо для начала?

Джун молчал, переваривая услышанное.

— И ты… правда сможешь его убить? — произнес он наконец.

Улыбка Тэцуо стала шире:

— А ты, Серизава? Мы с Кентой и Горо добудем его для тебя, и ты вот этим мечом снесешь его белобрысую голову с плеч, хочешь?

Джун больше не думал о Рин и других жертвах Тэцуо. Сейчас он мог думать только о лейтенанте Дункане. Человеке, который просто так, забавляясь, лишил его смысла жить.

«Мы хотим, чтобы ты нам спела».

Бледная задница, ходящая ходуном.

«Пей, бэби-сан, пей!»

Луч фонаря, направленный маме в лицо.

«Становись на четвереньки».

Смятая банкнота на полу.

Он заскрипел зубами, запрокинул голову, загоняя обратно рвущийся из груди вопль. Выдохнул:

— Когда?

Тэцуо пожал плечами:

— День, неделя, месяц, год… Рано или поздно он окажется здесь.

— А если не получится?

— Тогда я подстерегу его где-нибудь на улице и воткну нож в печень. Очень просто.

— Лучше я, — тихо сказал Джун. — Научишь меня обращаться с ножом?

Тэцуо радостно засмеялся.


Они расстались на берегу реки у черного сожженного дерева, того самого, под которым в муках умерла Рин. Сумерки дышали прошедшим дождем, лучи закатного солнца косыми стрелами рассекали обрывки туч и напоенная влагой земля чавкала под ногами.

Вручив Джуну бутылку молока (гораздо большую, чем та, что он украл и потом раскокал), Тэцуо проговорил:

— Послушай, Серизава…

— Что?

— Ты бы не мог в другой раз, ну, нарисовать меня? С мечом в руке. Чтобы, если я умру… если проиграю войну… от меня на Земле хоть что-то осталось.

Опустив голову, Джун пробормотал:

— Я не могу, Тэцуо.

Ясима нахмурился:

— Ты здорово нарисовал Сатоми и Фудзивару.

— А больше не рисую.

— Но почему?

— Не лежит душа.

Тэцуо пристально посмотрел на него, но потом просветлел лицом.

— Ты прав, Джун. Сейчас время других картин и других истории. Тех, что пишутся кровью.

Как только он скрылся вдали, Джун стянул майку через голову, бросил ее на землю и свободной рукой стал разматывать бинты. Единственное, что он готов был принять из рук Атомного Демона — это голову с соломенными волосами. И еще молоко для сестренки.

Он спешил вдоль берега, на ходу сдирая повязки. Бинты в пятнах крови летели в реку, извивались в воде белыми змеями. Пусть раны снова кровоточат! Он бы сорвал с себя и шорты, да не бежать же домой голым…

Уже совсем стемнело, когда он распахнул дверь лачуги.

— Мамочка! Юми! Я дома!

Юми выкатилась навстречу, обхватила его за ногу, прильнула дрожащим телом.

— Братик! Бра-атик! Где же ты пропадал!

Мама сидела у очага спиной к нему, прижимая к груди Акико. Она как будто вовсе не удивилась, увидев его полуголым, с грудью в порезах. Лишь промолвила равнодушно:

— А, вернулся наконец…

— Мамочка, пожалуйста, прости меня! — Джун протянул ей бутылку. — Я правда не хотел… Смотри, я принес молоко для Акико!

— Не нужно ей больше твоего молока.

Бутылка в руке налилась тяжестью. Он вдруг понял, что Акико до сих пор не издала ни звука, хотя должна бы криком кричать от голода.

Он заглянул через мамино плечо. Увидел бледное личико, усеянное лиловыми пятнами, приоткрытый ротик и синюшный язычок между беззубых десен. Глаза Акико были закрыты, словно она спала, но коснувшись ее щеки, Джун ощутил липкий противный холод, будто до куска мяса дотронулся.

Бутылка выскользнула из пальцев и разлетелась вдребезги. Ненужное молоко разлилось по полу, поползло в щели. Встреча с Тэцуо, его пламенные речи, обещание мести — все стало пустым, неважным теперь, когда аист с черепашкой отпрянули от Акико.

Она не вырастет большая, не пойдет в школу, не прочтет ни одной книжки и никогда никого не полюбит. Он осознал это — и закричал, завыл в голос, ударяя себя кулаками по голове, и Юми вторила ему, причитая сквозь слезы:

— Бедная Акико! Бедная, бедная наша сестренка!

Разрушители миров[править]

Той ночью дождь зарядил с новой силой. Гром гудел без умолку, будто черти-громовики в честь кончины Акико упились на небесах сакэ и в хмельном угаре лупили в свои барабаны. Ветер остервенело тряс хлипкие стены лачуги. Река шипела под тугими хлесткими струями. Вспышки молний выхватывали из мрака оливково-черные волны, катящиеся внахлест в клочьях белой пены.

Джун стоял в дверях, глядя на реку и жмурясь, когда ветер швырял ледяные брызги ему в лицо. Если Ота снова выйдет из берегов, как тогда, в сентябре, им не поздоровится. Конечно, он унесет Юми на плечах (только б не навалился один из проклятых приступов!), но вдруг мама не захочет спасаться? Обеих ему не вытащить…

Он закрыл дверь и устало опустился на тюфяк рядом с дрожащей Юми.

— Бра-атик, мне страшно, страшно! — тянула сестренка; ее глаза блестели в свете одинокой свечи. Мама замерла на коленях, положив руку на край люльки и глядя на Акико, словно взглядом хотела ее оживить. Для нее сейчас не было ни разгула стихии, ни Джуна, ни Юми.

— Все будет хорошо, Юми-тян, — сказал Джун, обнимая сестренку. — Вот увидишь. Ничего больше не случи…

БА-БАХ!

Конечно, это ударил гром. А вовсе не дверь распахнулась с грохотом. И не стоял на фоне стены дождя лейтенант Дэн Дункан, держась рукой за притолоку и улыбаясь, словно старый друг, по которому все успели соскучиться. Судьба не бывает так изощренно жестока.

Джун забился в угол, потянув за собой Юми. Заморгал, надеясь, что лейтенант исчезнет. Но тот по-прежнему стоял на пороге, облепленный мокрым хаки, и в соломенных волосах его искрились капли воды. В другой руке Дункан снова держал бутылку «Сунтори». Он зубами выдернул пробку, сплюнул через плечо и сделал большой глоток.

— Доброго вечера, бэби-сан! Приютишь, пока дождь не кончится?

Судя по его заплетающемуся языку, эта бутылка была за вечер не первой. В дом он вошел заметно пошатываясь, вода лилась с его одежды ручьями, глаза горели животным блеском. Во всяком случае с ним не было его дружков — возблагодарим же богов за маленькие милости.

Мама будто не слышала его. Она даже не вздрогнула, когда Дункан по-хозяйски взял ее за плечи и развернул к себе, лишь молвила равнодушно:

— Ах, это снова ты. Хорошо. У нас как раз кончаются деньги.

И сама, заложив руки за спину, распустила узел оби.

— Выпьешь? — спросил Дункан, протянув бутылку. Мама, схватив ее, стала взахлеб глотать. Ее горло судорожно дергалось, виски ручьями лилось с подбородка на грудь. Дункан восхищенно присвистнул и отобрал бутылку.

— Вот что, ребятки, — он обернулся к детям, указав на них донышком, — я не буду выставлять вас за дверь. Не та нынче погодка. Просто отвернитесь, okay? Хотя чего вы там не видели, — добавил он, пьяно хохотнув, и глотнул из бутылки.

Мама улеглась, раскинув руки как крылья, словно сбитая стрелой птица. Не обращая больше внимания на детей, Дункан раздернул полы ее кимоно и навалился, жадно целуя в шею. Мама охнула, когда рука американца клещом вцепилась в ее левую грудь.

— Туман, — слабым голосом бормотала она, — туман в голове… Как хорошо…

Дункан разжал руку и с неожиданной нежностью коснулся кончиками пальцев ее приоткрытых губ. Потом торопливо, чуть не срывая пуговицы, расстегнул мокрую рубашку и сбросил на пол, лихорадочно сдернул майку. В дрожащем свете одинокой свечи его мускулистый торс отливал золотом; мамино тело в распахнутом кимоно беззащитно белело.

Джун привычно закрыл Юми глаза ладонью, зажмурился сам и представил черный зев бомбоубежища и скелет офицера на кафельном полу. Меч, зажатый в костяных пальцах, ждет, когда его освободят из ножен, чтобы рассечь шею врага, выпустив дымящийся багряный поток. Ш-ШИХ-Ч-ЧВАК! — и покатится по полу голова с соломенными волосами, тараща голубые глаза в предсмертном ужасе…

Пока он тешил себя мечтами, Юми решила действовать. Изо всех силенок рванувшись из рук брата, она закричала:

— Пусти мамочку, гад! Пусти, пусти!

Джун не глядя перехватил ее поперек груди. Извернувшись, Юми укусила его за руку, а зубки у нее были остренькие. Вскрикнув, он открыл глаза, чтобы увидеть, как Дункан, посмеиваясь, стягивает с мамы штаны. Его настойчивая рука скользнула по ее животу и угнездилась между бедер. Мама вздрогнула, но продолжала отрешенно глядеть в потолок, пока его пальцы перебирали ее беззащитную плоть, словно паучьи лапки, ощупывающие запутавшуюся в сетях муху.

Над рекой натужно ухнул гром. Снова задрожали стены лачуги, листки с рисунками встрепенулись, будто хотели сорваться и унестись в грозу. А Юми все кричала:

— Пусти, пусти!

И лягала брата грязными пятками.

— Ну, бэби-сан, что ты как неживая? — бормотал Дункан, возясь с ремнем. — Сейчас… сейчас…

«Сначала я отрублю ему руки, — думал Джун, прижимая к себе бешено извивающуюся сестренку. — Только потом голову. Нет, сперва отхвачу кое-что другое…» Он стиснул зубы, представляя, как нож кромсает скользкую упругую плоть, и Дункан визжит как баба, и дыра у него между ног хлещет кровью. Теперь он понимал, что чувствовал Тэцуо, расправляясь с врагами. Это наслаждение — уничтожать.

Рука лейтенанта вдруг замерла между маминых бедер. Подняв голову, он спросил:

— А что та маленькая крикунья, которую Мерфи чуть тогда не пришиб? Что-то я ее не слышу.

— Она умерла, — просто сказала мама. — Моя девочка умерла, но тебе-то что за горе?

Американец отдернул руку, будто обжегшись. Ухмылка сползла с его губ. Он глядел на маму так, словно видел ее впервые. В наступившей тишине слышны были только завывания ветра и неумолчный шелест ливня. Севшим голосом лейтенант произнес:

— Ты, должно быть, шутишь.

Мама не удостоила его ответом. Отшатнувшись от нее, он подполз к люльке и уставился на застывшее бледное личико. Потыкал пальцем в пуговку носа, в холодную щечку. Повернулся к маме — лицо блестело испариной, в распахнутых глазах застыл ужас, почти как в фантазии Джуна.

— У меня осталось еще двое детей, — сказала мама, отвечая на невысказанный вопрос. — Их тоже нужно кормить.

Дункан сглотнул, запустив руку в мокрые волосы.

— Это ведь не мы?.. Мерфи, конечно, крепко ее схватил, но…

— Ах, не переживай, — все так же равнодушно отозвалась мама. — Мы всего лишь япошки, смешные узкоглазые человечки. Одним больше, одним меньше, какая разница? Делай то, за чем пришел.

— Кем ты меня, черт возьми, считаешь?

— Ах, разве мое мнение хоть чего-нибудь стоит? — Мамины губы изогнулись в ленивой усмешке. — Самое во мне ценное находится между ног. А может, ты хочешь, чтоб я снова для тебя спела? Ты да я, да мы с тобой два конца от пояса! — Она злобно захохотала, извиваясь на полу, как змея.

Американец влепил ей пощечину. Голова мамы мотнулась, брызнув слюною с губ. Хохот захлебнулся, сменившись рыданиями. Она заколотилась затылком об пол, скрючивая пальцы и кривя рот в горестном вопле.

— Мамочка! — отпустив сестренку, Джун кинулся к ней и обхватил за голову дрожащими руками. — Мамочка, что с тобой?

Она замотала головой, замычала надрывно. Тем временем Юми налетела на Дункана и принялась лупить его кулачками по голой спине, по плечам, крича:

— Не смей бить мамочку! Вот тебе, вот тебе, вот!

Американец сидел неподвижно, даже не пытаясь ее оттолкнуть. Наконец, Юми выдохлась и отступила, тяжело дыша и воинственно сверкая глазенками. Мама притихла, лишь судорожные всхлипы сотрясали ее тело.

Дункан натянул майку, накинул мокрую рубашку, стараясь никому не смотреть в глаза. Джун ждал, что он наконец уберется, однако Дункан уходить не спешил. Он сел по-японски, на пятки, сложив руки на коленях и уставясь на рисунки на стене. Из оцепенения его вывела муха, с тоненьким звоном усевшаяся на синюшную щечку Акико. Лейтенант согнал ее взмахом ладони и произнес:

— Надо побыстрее сжечь ее. Скоро она начнет разлагаться.

— У меня нет корзины, куда ее положить, — отозвалась мама. Она так и лежала голая, не пытаясь прикрыться. — И дров. И дождь на дворе.

— Но я мог бы…

— Оставьте нас! — выкрикнул Джун, поглаживая маму по волосам. — Вы убили мою сестренку, разве этого мало?

— Да без меня она бы сдохла гораздо раньше! — ощерился американец, стукнув кулаком по бедру. — Мерфи — злобный хорек, он бы по стенке ее размазал… И если ты забыл, я остановил этого кретина!

— Какая разница! — заорал Джун. — Она из-за вас умерла! Вы сбросили бомбу, отравили землю! Из-за вас я заболел! Вы все убийцы, все!

Лицо Дункана исказилось от ярости. Он угрожающе занес руку:

— Закрой тявку, щенок, а не то…

— А не то что? — Оттолкнув Джуна, мама приподнялась на локтях. — Убьешь? Давай, доставай пистолет. Окажи любезность! Сперва меня, потом этих несчастных детей. Лучше б им вообще было не рождаться!

— Убийца! — вопил Джун, сжимая кулаки. — Проклятый убийца!

— Убийца! Убийца! — звонко вторила ему Юми.

Они подняли такой крик, что заглушили шум бури. Дункан молча сидел, глядя на них. Он подождал, когда дети, выдохшись, умолкнут, после чего слегка заплетающимся языком произнес:

— А теперь послушайте меня! Послушайте. Я скоро вернусь. Дождь не будет идти вечно. Мы устроим вашей малышке достойные похороны. Okay?

И прежде чем кто-то что-то успел сказать, вскочил и выбежал из лачуги. Стена дождя поглотила его, и лишь бутылка на полу, да отчетливый запах виски напоминали о том, что он вообще приходил.

Дождь барабанил по жестяной кровле. Натянув штаны, мама посмотрела на детей мутным, блуждающим взглядом. Дотянулась до бутылки и разом опрокинула в горло остатки виски. Поперхнулась. Потом запахнула кимоно и непослушными руками стала возиться с оби. Взгляд у нее сделался совсем мутный.

— Ты да я, да мы с тобо-ой… д-два конца от пояса-а… Завяжи их у меня да покрепче на… на… ИК! Дьявол, да где ж эта сволочь за-авязывается?..

Над лачугой насмешливо заворчал гром.


Несколько часов спустя американец вернулся, промокший до нитки, но с вязанкой сухого хвороста, завернутой в кусок брезента. Еще принес плетеную корзинку и бутылку жидкости для розжига — где только ухитрился добыть среди ночи? К тому времени гроза иссякла и в разрывы облаков выглянул месяц.

Дункан поманил Джуна рукой, и тот безропотно последовал за ним. Юми увязалась следом. Мама тем временем укладывала Акико в корзинку, что-то напевая невнятно. У бедной Акико совсем не было игрушек, поэтому мама положила с ней только соску. Джун вспомнил, каких трудов стоило эту соску добыть, и почему-то от этого ему сделалось особенно горько.

На берегу они соорудили костер. Пока Джун укладывал хворост, лейтенант спросил:

— Там, на стене… это ведь ты рисовал?

Джун не удостоил его ответом.

— Я к тебе, щенок, обращаюсь.

— Я, — буркнул Джун. Пусть отвяжется.

— Самородок на помойке, — пробормотал Дункан. — Чертенок рисует не хуже Престона Блэра.

— Только братик больше не рисует, — доложила Юми. Американец вел себя вполне миролюбиво, и в детском ее сознании перестал уже быть врагом.

— Ты бросил рисовать? Почему? У тебя здорово получалось.

— Я встретил вас, — сказал Джун.

Лейтенант хмыкнул и посмотрел на него долгим взглядом. Протянув руку, он взял мальчика за плечо:

— Послушай, я не знал… Мне действительно очень жаль.

Джун дернулся, сбросив его руку, и отступил подальше.

Плеснув горючим, Дункан достал из кармана зажигалку и сам поджег хворост. Пламя с шипящим треском рванулось к небу и охватило корзинку. Джун оцепенело смотрел, как глаза Акико вспенились сквозь сомкнутые веки, а личико почернело и сморщилось, точно слива в печке. Потом огонь поглотил ее целиком.

— Бра-атик! — Юми потянула его за штанину. — А Акико тоже заберет кит?

— Конечно, Юми-тян.

— А она с него не свалится? У нее ручки сла-абенькие!

— А ее… — Он задумался на мгновение. — Ее папа заберет. Прилетит на ките и унесет к звездам.

— Тогда давай всю ночь не ложиться! Чтобы подстеречь кита и помахать папе как раньше, помнишь?

— Нельзя, Юми. Тогда кит обидится и вообще не прилетит. Они не хотят, чтоб их видели, помнишь? И Акико будет плакать, что ее не забирают, а папа ругаться, пока ты не уснешь.

— Ну ла-адно, — вздохнула сестренка. — А вкусно Акико пахнет! Как цыпленок караагэ.

— Замолчи, Юми-тян! Вот глупая!

— Сам такой!

Дункан смотрел в огонь, зацепив большими пальцами ремень. Отсветы пламени играли на мрачном лице, топили лед в глазах. Он вдруг заговорил, и голос его, уверенный и твердый, эхом разнесся над берегом:

Не плачьте над могилою моей:

Меня там нет, я не покоюсь в ней!

Я — в дуновеньи ветра над землей,

В алмазных блестках на снегу зимой,

Я — в солнечном от спелости зерне,

И дождь осенний шепчет обо мне.

Когда в тиши утра проснетесь вы,

Я снизойду на вас из синевы

Полетом птиц, встречающих зарю.

Я светом звездным сон ваш озарю.

Так не роняйте слез

На мой могильный камень:

Я не под ним!

Я не уйду. Я с вами…

Но мама все равно плакала. И, забыв обо всем — быть может, из-за того, что была пьяна, — льнула к американцу, пряча лицо на его груди. Не как женщина к мужчине, а как маленькая девочка к отцу: потому что он большой и сильный, а значит, может отогнать любую беду. И этот злой человек, чужеземный дьявол, неловко обнял ее и тихо покачивал, гладя по голове, а Джун с Юми смотрели на них, и Юми ковыряла пальцем в носу.

Позже, когда мама, выплакав все слезы, деревянными палочками выуживала косточки Акико из золы и складывала в платок, чужеземный дьявол сунул Джуну в руку банкноту в пятьдесят йен и сказал:

— Ждите меня завтра. Денег у меня нынче негусто, но утянуть со склада запас консервов можно и даром.

Джун посмотрел на банкноту и опять вспомнил о черном провале в земле, скелете с мечом и Тэцуо, Атомном Демоне. Он поднял глаза на лейтенанта, однако того уже и след простыл.


Он долго не мог уснуть в ту ночь, первую ночь без Акико, но в конце концов провалился в бездну тревожных видений. Фудзивара-скелет, треща костями, гнался за ним сквозь дым и огонь, язычки пламени трепетали в его глазницах, а меч в костяной руке пластал раскаленный воздух. Отрубленная голова Дункана вращалась под ногами, точно футбольный мяч, тараща голубые глаза и скалясь в усмешке; Джун перепрыгивал через нее, вздымая тучи едкого пепла и колючих искр, а она щелкала зубами, норовя укусить его за лодыжку. Красные и синие рогатые черти плясали перед ним, размахивая палицами, кривляясь и показывая языки — у одного вместо глаза красовалась черная резиновая нашлепка. Где-то надрывалась Акико, ее крик резал уши, точно визг циркулярной пилы. Неужели они ошиблись и сожгли ее заживо? Фудзивара все ближе, его зубы клацают над самым ухом, холодная сталь в руке готова кромсать и рубить… нет, капитан, прошу!..

Джун открыл глаза и сел, как подброшенный, давясь прогорклой темнотой. Мама спала как убитая, прижимая рукой к груди узелок с тем, что осталось от Акико. Акико больше не поднимет ее ни свет ни заря, требуя молока или сменить пеленки. Рядышком с мамой сладко посапывала Юми, раскинувшись худые ручки и приоткрыв розовый ротик. От обеих чуть заметно тянуло гарью.

Он долго смотрел на маму и сестренку.

Опять они остались втроем. Как он досадовал, когда Акико будила его нетерпеливыми воплями! А если б сейчас она опять заорала, вырвав его из этого мучительного, нелепого сна, который все никак не хочет кончаться, он бы расцеловал ее. Она так забавно кряхтит, когда целуешь в носик, и машет ручками: отвяжись!

Да только никакой это не сон, и Акико он больше не поцелует. Она там, в узелке, который мама прижимает к груди. И не одна лишь Акико. Там все платья, которые она никогда не наденет — целый гардероб, все книжки и учебники, которые ей не суждено прочесть — настоящая библиотека! Там куча друзей и подружек, и даже юноша, который однажды, краснея и запинаясь, промямлил бы «Ты мне нравишься, Акико!» и вскоре стал бы ее мужем. Там десятки, сотни мальчиков и девочек, ее детей, внуков и правнуков, бесчисленное множество неродившихся миров, зашитое в одном маленьком узелке.

А развяжешь — высыплется лишь горсточка серой пыли да несколько костей.

Он перевел взгляд на рисунки. Лица мертвых школьных товарищей едва проступали из темноты, и каждый был целым миром, обращенным в прах. Он, Джун, стал прахом ещё при жизни, да и прежних мамы и Юми больше не существует. И если Дэн Дункан, лейтенант Соломенные Волосы, думает, что его вонючие консервы могут хоть что-нибудь искупить — что ж… пусть думает. Консервы и у Ясимы есть. И еще есть син-гунто, острый, как бритва.

Почти год назад, далеко за океаном, человек, сотворивший бомбу, произнес: «Я — Смерть, разрушитель миров». В тот момент, ослепленный не столько ядерной вспышкой (сварочные очки надежно защищали его ясные голубые глаза), сколько гордыней (которая вскоре сменится ужасом и мучительными угрызениями совести), он не сознавал ни истинного значения этих слов, ни того, насколько переоценил собственное могущество. Разрушать миры под силу любому мальчишке. Для этого вполне подойдут камень, палка, нож… наконец, меч син-гунто.

Джун ускользнул из дому на рассвете. Река дышала туманом. Он миновал ряды тихих темных лачуг, завязнувших в ватной дымке, пересек мост и направился в город. Несмотря на бессонную ночь его переполняла энергия и шагал он почти вприпрыжку.

Уже удалившись от моста на солидное расстояние, он вдруг остановился, хлопнув себя по лбу: деньги забыл, дурак! Как он теперь купит молоко для Акико? Метнулся было обратно и только потом вспомнил, что Акико больше нет.

Сгоревшее дерево, под которым погибла Рин, возникло перед ним. Черный скрюченный силуэт с растопыренными ветвями маячил во мгле, словно привидение. «Что ты затеял, Серизава-кун? — будто бы вопрошало оно. — Куда ты идешь?»

Проходя мимо, он старался смотреть на реку. А когда, не выдержав, обернулся, дерево уже растворилось в тумане.

Над Хиросимой занималась заря. Солнце робко выглянуло из-за горизонта, и в нежной персиковой дымке проступили силуэты уцелевших заданий. Редкие прохожие казались тенями, сбежавшими со стен. Прогрохотал трамвай, может даже тот самый, что год назад водил папа. Они так почернели от копоти, не различишь. Зазвенел на повороте — ТРИНЬ! ТРИНЬ! — и высек из проводов шипящий фонтанчик искр. Рука Джуна, непроизвольно поднявшаяся помахать ему, замерла в воздухе. В прежние времена из окон трамвая доносился гомон, а сейчас люди внутри молча висели на поручнях, точно связки сушеной рыбы. Лица угрюмые, лица усталые, безразличные лица с пустыми глазами — лица живых мертвецов, забывших улечься в свои могилы.

Трамвай утонул в тумане, а Джун все стоял, как дурак, с поднятой рукой. Он еще постоял немного, собираясь с духом, потом опустил руку и решительным шагом пересек рельсы.

Путь его лежал через разрушенные кварталы, к пустоши, где торчала одинокая стена с силуэтами женщины и маленькой девочки, навечно запечатленными на ней. Туда, где под отравленной землей Атомный Демон делил ночлег с мертвецом, терпеливо дожидаясь своего часа.

Суд Осириса[править]

Сомнения начали одолевать его к вечеру. Днем он парил как на крыльях, ничего не замечая вокруг, опьяненный содеянным. С наступлением сумерек навалилась тяжесть, словно повесили на шею большой кирпич.

— Он придет, — твердила мама весь вечер. — Он придет, я знаю.

Но уже поднялся над лачугой серп месяца, разлив серебро в темных водах Оты, уже засияли звезды, а лейтенант все не шел. Мама уложила Юми спать, а сама стояла на берегу, вглядываясь во мрак. Прислушивалась к каждому шороху. Повторяла упрямо:

— Он придет. Он обещал.

— Зачем он нам? — спросил Джун с досадой. — У нас теперь есть деньги.

— Это неважно. Он обещал!

«Он не сможет сдержать свое обещание, мамочка, — угрюмо подумал Джун. — Даже если захочет».

Они с Тэцуо разработали план вместе. Чтобы сюда попасть, лейтенанту нужно пересечь мост, и Тэцуо будет поджидать его там. Он скажет Дункану, что лачуга семьи Серизава сгорела, потому что госпожа Серизава спьяну опрокинула свечу. Теперь семья ютится в старом бомбоубежище, страдая от ожогов и голода, но он, приятель Джуна, охотно покажет господину дорогу! Если же Дункан не пожелает идти в ловушку, например, отдаст Ясиме консервы, чтобы тот отнес их сам, или предложит позвать врача, Тэцуо просто вонзит нож ему в грудь и скинет тело в реку. Так или иначе, до рассвета американец не доживет.

— Я даже не сказала ему спасибо, — бормотала мама, поддергивая обтрепанные рукава. — Он решит, что я неблагодарная…

— Какая разница, что о тебе думает враг?

— Этот враг, — тихо сказала она, — единственный пожалел нас в этом проклятом городе. Кроме Рин, которой больше нет. Он лучше их всех вместе взятых! — Она указала рукой в сторону поселка. — Я ненавижу его, но я обязана его поблагодарить.

В глубине души у Джуна искоркой теплилась надежда, что Дункану удастся вырваться и убежать. Возможно, даже прикончить Тэцуо и его дружков; каким бы ни был лейтенант негодяем, он все-таки не резал никого на куски… Джун пытался задавить, погасить эту искорку. Дункан не заслуживает жалости. Может, тот приступ благородства был у него единственным. Может, за консервы он бы потребовал обычную свою плату. Может, он вообще не придет! Мало ли что человек наобещал спьяну?

Но Рин всегда помогала им бескорыстно, а он пошел на сделку с ее убийцей. Снова и снова вставало перед глазами обугленное дерево на берегу.

— Я подожду его, мамочка, хорошо? — наконец предложил он. — Тебе надо поспать.

— Не могу. Акико все время снится. Просыпаюсь — а ее нет!

Но в конце концов, прождав еще час или больше, мама все же вернулась в дом, легла рядом с Юми и почти мгновенно заснула.

Джун сидел на крыльце, подставляя лицо ночному ветру. Он думал об Акико, которая умерла в своей колыбельке, окруженная любовью и заботой, а не на полу с разбитым черепом и вытекающими мозгами. Дункан не позволил Мэдзу (Мерфи?) ее убить. Дункан остановил Годзу, чуть не задушившего маму. Дункан собрал для них хворост. Дункан кусал маму за грудь. Дункан обещал принести консервы. Дункан ударил его ногой.

Джун обхватил голову руками, пытаясь выдавить назойливые мысли. Потом встал и тихонько прошел в лачугу. Мама спала с Юми в обнимку, постанывая во сне. Он склонился над ними, слушая их дыхание.

— Акико, — еле слышно пробормотала мама. — Акико.

Он сглотнул комок в горле и снова вышел на крыльцо. Постоял немного, а потом припустил в сторону моста, да так, что земля брызнула из-под сандалий.

Далеко он не убежал. Массивный силуэт вырос перед ним в темноте. Джун вскрикнул, налетев на него с разбегу. От удара воздух со свистом вырвался из груди. Отлетев, мальчик упал на спину.

— Какая встреча! — Рожа Горо, украшенная новой черной повязкой, заслонила лунный свет. — А я как раз за тобой. Куда торопишься, Серизава?

— Я… я… — Он хотел сказать «я передумал», но вспомнил о ноже у Горо на поясе. — Я только хотел узнать…

— Экий ты нетерпеливый, Серизава, — Горо ухмыльнулся, будто единственным своим глазом мог видеть Джуна насквозь. — Было рисково, но мы справились. Он даже не успел выхватить пушку. Все ради тебя, Джу-тян. Ну как, готов пролить американскую кровь?

Сердце Джуна оборвалось. Значит, все. Лейтенант у них в руках. Еще вчера это известие привело бы его в восторг.

— Я… я кажется, ногу вывихнул, — он осторожно пощупал лодыжку. — Ой, как больно!

— Я могу ее вылечить, Джу-тян. — Одним неуловимым движением Горо выхватил нож и поднес к лицу Джуна. Лезвие хищно блеснуло во мраке.

— Знаешь, может, Тэцуо ты и нравишься, но меня ты со своими девчачьими ручонками всегда бесил, — доверительно сообщил Горо. — Тебе хоть раз приходилось ими работать, принцесса Сакура? Мы с Кентой с пяти лет ходили с отцом на промысел!

— Я ри-рисовал… — пролепетал Джун, пытаясь отползти. Горо тут же прижал его рукой к земле, словно кот мышонка. Мелкие камушки впились мальчику в спину, но ладонь Горо была грубее. Не успевшие зажить порезы на груди отозвались саднящей болью.

— «Я ри-рисовал»! — тоненьким голоском передразнил Горо. — Голову отрубить врагу — это не карандашиком водить по бумаге. А скажи мне, Серизава: почему кто-то с детства должен как проклятый вкалывать, пока ты сидишь в теньке и ри-рисуешь? Почему Тэцуо ставит тебя выше нас с Кентой? Почему твое смазливое личико не обгорело, а? — Он повернул голову так, что свет луны озарил изрубцованную половину лица, а потом схватил Джуна за волосы и поднес нож ближе. — Чем ты лучше нас, а?

— Ни-ничем…

— Ответ не-неправильный, Се-се-серизава. Ты хуже нас. И если ты подведешь Тэцуо, а я в этом не сомневаюсь… помнишь, как он разделал ту девку?

— Я… я… — Джун стучал зубами. — Я не подведу…

Горо нехотя убрал руку и выпрямился. Джун поднялся на дрожащие ноги. Бросив на него исполненный презрения взгляд, Горо сунул нож обратно в чехол и вразвалочку направился к мосту. Джун поплелся следом.

— Рин, — пробормотал он, когда они проходили мимо сгоревшей вишни.

— Что? — обернулся Горо.

— «Ту девку» звали Рин. Вы с братом хорошо знали ее.

— Американская подстилка, вот как ее звали, — бросил Горо. — Так же, как твою мамочку. А ты весь в нее. Надеть платьишко — вылитая пан-пан.

Джун не кинулся на него даже не из страха перед ножом. По дороге у него было время подумать, и теперь он не сомневался, что Горо только того и ждет. В каждом слове, в каждом взгляде, что он бросал, сквозила дикая, звериная ревность. Неотесанный, лишенный воображения, Горо боготворил Тэцуо так же, как еще недавно Джун, да только проникнуть в его голову никогда бы не смог. Горо родился чернью, и даже сотни «пикадонов» не хватило бы, чтобы снести незримый барьер сословных предрассудков, отделявший его от его божества, барьер, который возводился веками, когда еще прадеды их прадедов не появились на свет… и который Джун, такой же простолюдин, преодолел в несколько движений карандаша. Для Кенты и Горо, потерявших все, что было им дорого, Тэцуо стал огнем, горящим во мраке; они вились вокруг него, как мотыльки вьются вокруг керосиновой лампы, бестолково колотясь о стеклянный колпак, но лишь Джуна Ясима подпустил к себе, лишь ему дозволил сжечь крылья в своем ослепительном сиянии. Как им было не возненавидеть его? Он бы даже пожалел братьев, кабы не их грязные языки.

— Еще слово про мою маму, и я попрошу у Тэцуо в подарок твою башку, — произнес он, с удовольствием отметив, как губы Горо дернулись в зверином оскале.

— Сперва сам отсеки башку янки, Серизава, — прошипел он, с трудом взяв себя в руки. — Ну, пошевеливайся!


Запах тления встретил Джуна с порога, словно радушный хозяин, вкрадчиво проник в ноздри и по-хозяйски же угнездился в пересохшем рту. Фудзивара-скелет не лежал больше посреди комнаты, а спиной и затылком подпирал стену, сложив костяные руки на коленях и одобрительно скаля щербатые челюсти. Взгляд пустых, крысами выеденных глазниц был прикован к пленнику, лежавшему у стены со связанными за спиной руками. Соломенные волосы на затылке потемнели от крови. Возле головы натекла лужица, которая в неверном свете керосиновой лампы казалась черной. Кента стоял над Дунканом, нацелив «кольт» американца ему же в голову.

— Сними с предохранителя, дубина, — бросил Тэцуо; меч в ножнах он держал в руке. — Там рычажок такой сбоку.

Кента подчинился, звонкий щелчок эхом скакнул от стены к стене. Тэцуо повернулся к Джуну и Горо. В полумраке его самурайский профиль казался высеченным из камня. Глаза блестели в темноте, словно капли нефти.

— Ну, Джун, что я говорил? Он твой.

Джун глубоко вдохнул и подошел к Дункану — цок-цок! — испытывая смесь ужаса и очарования. Человек, у которого он валялся в ногах, сам теперь лежит беспомощный у его ног, разве не поразительно? Акико сгорела в костре, малютка Акико, никому в жизни не причинившая зла, да и жила-то всего пару месяцев… и Эйко с ее чудесными ушками тоже сгорела, сгорела заживо, и отец… Тысячи людей, тысячи миров обратились в прах в одночасье! Ни один американец не заслужил такой легкой смерти! Чужеземный дьявол даже не узнает, каково это, когда закипает все, что в теле есть жидкого, а легкие наполняются огнем!

Наклонясь, Джун коснулся пальцами разбитого затылка и отдернул руку, услышав слабый стон. На пальцах остались липкие разводы, в полумраке напоминавшие ржавчину. Он зачем-то понюхал пальцы; пахло медью. Накатившая тошнота мигом отрезвила.

— Кто-нибудь, приведите в чувство эту свинью, — скомандовал Тэцуо.

Опустив пистолет, Кента с размаху ударил пленника ногой в живот. Звук был такой, словно бейсбольной битой стукнули тюк с бельем. Дункан вскинул голову, глаза на залитом кровью лице вылезли на лоб. Кента ударил снова, с той же страстью, с какой еще недавно бил Джуна, и мальчик вздрогнул, ощутив боль в собственных ребрах. Лейтенант зашелся надсадным кашлем.

Тэцуо протянул Джуну син-гунто, но тот не мог себя заставить прикоснуться к мечу, терзавшему Рин.

— Смелее, Джун, — промолвил Тэцуо. Мягко, почти ласково, но в голосе все равно прозвучала угроза.

Джун взял оружие, лишившее жизни трех человек. Ничего особенного; рукоять с железным набалдашником легла в руку так же удобно, как раньше ложились карандаш или кисть. Джун потянул ее на себя, и клинок со змеиным шипением покинул ножны, которые Тэцуо держал в руке. Меч оказался тяжелее, чем думал Джун. Как только он ударит, как только кровь американца брызнет на кафельную плитку, пути обратно уже не будет.

Положив ножны на пол, Тэцуо шагнул к пленнику, схватил за слипшиеся волосы.

— Добро пожаловать в Японию, янки! Я — Атомный Демон, небось слыхал обо мне? А это, — он повернул его лицом к Джуну, — это Серизава Джун, твоя смерть!

Глаза Дункана расширились на мгновение при виде меча. Сплюнув, он прохрипел:

— Смерть? Больше похоже на дрожащего мальчишку, который не понимает, во что ввязался!

— Становись на четвереньки, — тихо произнес Джун. Опустившись на одно колено, он заглянул Дункану в глаза. — Вы сказали это моей маме.

Дункан хрипло расхохотался, но смех сразу перешел в кашель.

— Злопамятный чертенок! — просипел он. — Я хотел бы… только спросить…

— Валяй, лейтенант, — сказал Тэцуо, дернув его за волосы. — Нам спешить некуда.

Дункан посмотрел на Джуна. В ледяных глазах американца не было ни злобы загнанного зверя, ни ужаса теленка на бойне, как у молодого янки, забитого толпой на мосту, лишь яростная, неукротимая жажда жизни. И еще — вызов.

— Скажи честно, — произнес он, — хочет ли твоя мама, чтобы меня не стало? Хочет ли она, чтобы меня прикончил именно ее сын? Будет она гордиться тобой, как думаешь? Не отводи глаз, щенок! — неожиданно рявкнул он. — Отвечай как мужчина!

Джун отпрянул, испуганный его криком. Открыл рот, но не смог издать ни звука. Меч еще сильнее налился тяжестью, потянул руку вниз.

— Ты ничего не сказал ей, верно? — Дункан хрипло засмеялся. — Я не удивлен. Плевать ты хотел на свою маму. Я во всяком случае не сделал с ней ничего такого, на что бы она не дала согласия!

— Замолчите! — Вскочив, Джун впечатал деревянную платформу сандалика пленнику в лицо. Дункан сдавленно взвыл, но тут же ухмыльнулся разбитым ртом.

— За убийство американского офицера тебя, мальчишка, потом все равно повесят. Подумай, что тогда будет с твоей сестренкой и мамой. Она потеряла уже одного ребенка… Но для маленького патриота месть важнее таких мелочей, верно? Плевать, что думает женщина, спавшая с янки, честь дороже!

— Не слушай его, — сказал Тэцуо, нахмурившись. — Этот дьявол зубы тебе заговаривает.

Но Джун не мог не слушать. Если бы Дункан пресмыкался перед ним, моля о пощаде, то давно лишился бы головы. Но он говорил спокойно, уверенно, и уже этим превосходил Джуна, и каждое слово било в цель, точно пуля снайпера. Даже связанный он был сильнее!

— Ты недостоин своей матери, — говорил лейтенант, глядя ему прямо в глаза. — Ради тебя она переступила через свою гордость и ненависть. Это требует куда больше мужества, чем рубануть мечом безоружного. Опусти меч, мальчишка, если действительно любишь ее, и беги домой. Это отребье и без тебя превосходно справится…

— Отребье! — взвизгнул Горо. Он кинулся на пленника и принялся остервенело бить ногами. Дункан хрипел и корчился.

Джун попятился к лестнице, но Кента, вместе с Тэцуо зачарованно следивший за избиением, обернулся на стук сандалий и тут же направил пистолет мальчику в лицо:

— Куда это ты намылился, Серизава? Разве ты не один из нас? Или он прав, мы для тебя отребье? А?

— Я… я… — Тошнота мешала сосредоточиться, слова ускользали. — Я просто… я…

Горо замер над стонущим пленником, тяжело дыша и обливаясь потом. Единственный глаз его угрожающе сузился.

— Говорил я тебе, Тэцуо, нам не нужен этот слюнтяй! — Он положил руку на рукоять ножа. — Почему ты так цепляешься за него? Что он для тебя значит?

— Заткнись! — взвизгнул Тэцуо. Он повернулся к Джуну. — Что с тобой, Серизава? Разве не этого ты хотел? Разве ты не с нами?

— Я не могу… так просто убить человека…

— Это не человек! — заорал Тэцуо. — Ты ослеп? Это чертов американец!

— Не могу! — со слезами выкрикнул Джун.

— А они смогли, Серизава! Они смогли! Оглядись вокруг!

Джун отступил еще на шаг и запнулся о вещмешок на полу, тяжелый, словно валун. Внутри глухо брякнули консервные банки. Нелегко, наверное, было тащить их в такую даль…

Тэцуо поймал его за плечо, не давая упасть, и толкнул обратно к Дункану. Американец, оказывается, даром времени не терял: извиваясь на полу, он сжимал-разжимал кулаки, крутил плечами, вращал запястьями, до крови сдирая кожу. Цепкие пальцы теребили узлы, поддевая ногтями тугие витки.

— Гляди, Серизава, он сейчас выпутается! Руби скорее!

Джун стиснул эфес. Кожаная оплетка стала скользкой от пота. Он перехватил меч другой рукой.

— И введут его в подземный чертог богини Маат, — произнес Дункан, не переставая работать запястьями, — и пред лицом Осириса и сорока двух богов заставят дать отчет обо всем праведном и неправедном, что он делал в жизни. И возложат сердце его, отягощенное злом, на чашу весов, на другую же опустят перышко справедливой Маат; и если зло перевесит, чудовищная Амт, что ждет у трона Осириса, раскроет по знаку свою крокодилью пасть и поглотит грешника с его сердцем; если же перевесит доброе, то он будет отпущен…

Говоря, он смотрел на Джуна, и тот сразу понял, что имеет в виду лейтенант. Он помнил из учебников про суд Осириса, даже рисовал его в египетском стиле. Как давно это было! А и правда, что перевесит: сумка с консервами, или четыре унции, шестьсот калорий, хорошенько сдобренных витамином Б?

— Что вы там лопочете, лейтенант? — спросил Тэцуо. — Богу своему молитесь? Громче, отчетливей! Я слышал, он туговат на ухо.

— Fuck you, — ответил Дункан и тут же скорчился, получив от Кенты очередного пинка. Горо выхватил нож и несколько раз ткнул пленника в ребра — неглубоко, но так, чтобы на рубашке распустились алые маки.

Джун отвернулся, борясь с тошнотой, и встретился взглядом с пустыми глазницами Фудзивары-скелета. Мертвец ухмылялся, словно забавляясь его слабостью. В треугольной дыре на месте носа что-то копошилось — паук?

«Во мне много чего копошится, малыш-ш, — прошептал у него в голове Фудзивара. — Во мне кипит жизнь, а ты уже, считай, покойник. Я буду жить в Тэцуо, и в Кенте, и в Горо, и в сотнях других таких же… Такие как мы, мальчик, никогда не умрут. Ты такой, как мы, мальчик? Или как та девка?»

Стены бункера растаяли, словно дым, и перед Джуном вновь возникло обугленное вишневое дерево на пустынном берегу, кровью залитая земля, тени растопыренных голых ветвей на обезображенном лице… только теперь это было его лицо. Это он лежал мертвый под мертвым деревом, с вытекшим глазом и отрубленной в локте рукой. Сорванные шорты открывали кровавую дыру в паху. Джун оцепенело смотрел на собственное тело, на потроха, жирными блестящими кольцами свернувшиеся в грязи между бледных худых бедер. Фудзивара стоял рядом, костяной рукой вцепившись ему в загривок; голая челюсть скелета ходила ходуном, зубы клацали, как трещотки-наруко. Он трясся в беззвучном смехе, и дрожь эта через костяные липкие пальцы проникала под кожу, мурашками расползаясь по телу.

Миг — и наваждение растаяло, только дрожь осталась. Снова возникли бетонные стены бункера, Тэцуо, Горо, Кента и окровавленный беспомощный человек на полу. И Фудзивара-скелет снова сидел в углу, ожидая развязки.

«Ты такой, как я, мальчик?»

Будто во сне Джун шагнул вперед, обеими руками занося син-гунто.

«Или как та девка?»

Тэцуо обернулся к скелету.

— Смотри, Фудзивара! Смотри, как мы отомстим за тебя!

«Ее звали Рин, сволочи!»

Джун ударил.

Он метил в шею, надеясь снести голову с одного замаха, вот только силенок у него осталось всего ничего, да и меч был слишком тяжелый. Вместо шеи лезвие угодило в висок. Наверное, снесло бы осьмушку черепа, если б Джун, ужаснувшись содеянному, в последнюю минуту не попытался остановиться. И все равно удар отдался в запястьях, а кровь так и брызнула. Американец взвыл и эхом вторили ему Кента и Горо.

Uman7.jpg

Глаза Тэцуо распахнулись в изумлении. Рука дернулась к виску, из которого ручьем побежала кровь, заливая воротничок гакурана. Он коснулся раны дрожащими пальцами, будто не мог поверить, что мальчик, однажды залезший к нему в голову, оказался способен раскроить эту голову мечом. А потом глаза его закатились, и он рухнул к ногам Джуна.

Все застыли, оцепенело глядя на Атомного Демона, поверженного худеньким мальчишкой. Все, кроме лейтенанта — он продолжал сражаться с веревкой и уже порядком ослабил ее. Кента и Горо даже не пытались остановить его. Сияние, разгонявшее мрак вокруг них, только что погасло, оставив их в растерянности и отчаянии.

Первым очнулся Кента. Скалясь напуганной обезьяной, он вскинул пистолет. Ствол заметался, словно выбирая между вооруженным Джуном и пока еще беззащитным американцем. Остановился на Джуне. Взвизгнув, мальчик снова взмахнул мечом, чиркнув Кенту лезвием по руке. Ударил выстрел, одна из плиток на полу брызнула фонтаном осколков. Кента с воплем схватился за распоротое запястье, пистолет выскользнул из его пальцев, звонко стукнул об пол и еще раз выстрелил. Горо рванулся вперед с ножом наперевес, но и он еще не до конца опомнился, так что Джун без труда выбил нож у него из руки взмахом син-гунто.

Развернувшись, он стрелой взлетел по лестнице и ударился в бронированную дверь всем своим тощим телом. Та со скрежетом отворилась, ночной свежестью дохнуло в лицо. Он успел разглядеть обвитую плющом стену, небо в россыпях звезд — а потом рука Горо сгребла его за горло и уволокла обратно в зловонный сумрак. Задыхаясь, Джун снова махнул син-гунто, но меч угодил в стену, вывернулся из пальцев и отлетел куда-то в сторону с жалобным звоном. Деревянные сандалики затарахтели по ступенькам — клак-клак-клак! — и сорвались с ног. Последние ступеньки мальчик отсчитывал босыми пятками — до чего же больно!

Горо швырнул его на пол, а сам, тяжело дыша, взгромоздился сверху. Сквозь плывущие перед глазами огненные круги Джун увидел его перекошенное злобой лицо. Он схватил Джуна за подбородок, вдавив затылком в кафель, а другой рукой нашарил на полу нож.

— Я тебе глаза выколю, Серизава!

Грохот выстрела в стенах бункера прозвучал отрывистым лающим кашлем. Где-то рядом сдавленно квакнул Кента. Рука Горо с ножом замерла. Ударил второй выстрел — и переносица Горо взорвалась ливнем крови, мозгов и костей. Повязка слетела с разорванного в куски лица, уцелевший глаз выскочил из глазницы. Джун закричал от ужаса и омерзения, руками размазывая по лицу горячие слизистые ошметки, но крик его оборвался, потому что Горо рухнул сверху, как мешок с кирпичами, выбив воздух из легких.

Извиваясь и толкаясь пятками, Джун на локтях выполз из-под трупа. То, что осталось от лица Горо, проскользило по голой ноге мальчика, пачкая ее кровавой слизью, и с влажным шлепком уткнулось в пол. В затылке среди слипшихся волос зияла дыра с опаленными краями, в которую Джун мог бы просунуть палец, возникни у него такое желание (у него не возникло).

Чуть поодаль хрипел на полу Кента, зажимая рукой пробитое горло. Сквозь пальцы струилась кровь. Взгляд его, изумленный, неверящий, встретился со взглядом Джуна; он открыл рот, словно что-то хотел сказать, но вместо этого выкашлял кровяной сгусток, пару раз дернулся и затих.

Джун с трудом поднялся на четвереньки.

Дункан, теперь уже на ногах, оттолкнулся рукой от стены. Голубые глаза дико блестели на окровавленном лице, веревка дохлой змеей свернулась у ног. В другой руке дрожал пистолет, нацеленный Джуну точнехонько между глаз.

— Встать, — прохрипел Дункан. — Встать, щенок! В глаза смотри.

— Пошел ты, — равнодушно ответил Джун, поднимаясь на ноги.

Пистолет изрыгнул огонь, но в последний момент дуло дернулось в сторону. Череп Фудзивары-скелета разлетелся вдребезги, оторванная нижняя челюсть упала на колени. Следующий выстрел проделал дырку в истлевших лохмотьях мундира на груди. Фудзивара спиной съехал по стенке на бок. Из разбитых ребер выскочила жирная серая крыса и с писком кинулась наутек.

Дункан засмеялся, будто закаркал, и опустил дымящийся ствол.

— Кажется, мне порядком досталось, — проговорил он и повалился лицом вперед.

Джун, не думая, вскинул руки и подхватил его. Оба рухнули на колени.

За распахнутой настежь дверью тоскливо свистел ветер. Серебристый свет месяца струился по ступенькам вниз, где на залитом кровью кафеле, в окружении безжизненных тел, стояли на коленях американский офицер и японский мальчик — стояли обнявшись, слишком измученные и обессиленные, чтобы оттолкнуть друг друга.

Шесть бутылок джина[править]

— …Слушайте, слушайте все! Правда, ладные у меня сапоги? Вот, хотите, расскажу, как добыл их?

В Хиросиму возвращалось все больше репатриантов, и этот щуплый человечек в обрывках военной формы, с блуждающей улыбкой в черной густой бороде и мечтательным добрым взглядом, был одним из них. В знойный полдень он шатался по дорогам, выискивая прохожих, чтобы поделиться своей историей. Отвязаться от него было невозможно — он вприпрыжку семенил рядом, размахивая руками, и тарахтел без умолку:

— Значит, застряли мы на острове Лейте. Шел февраль, американская артиллерия каждый день разносила наши позиции в клочья, и осталось от славного гарнизона полторы сотни с голодухи дрищущих голодранцев. А дождь так и хлещет, так и хлещет! Мы дышали дождем, мы носили его на теле вместе с одеждой, и от того тела наши гнили и пухли. Мы продирались сквозь заросли и тупили о них син-гунто, и колючки рвали штаны, и мошкара выедала глаза, а партизаны при всяком удобном случае резали нашему брату глотку. Сапоги у меня совсем развалились, и месил я ногами сырую грязь, и пальцы на ногах стали как пузыри с ледяной водой. От всего взвода нас осталось пять человек, один я без сапог. Разве справедливо!

Утром на привале разбудил я своего дружка Дайкити и говорю: Дайкити-кун, отойдем-ка в лес, я свои дела сделаю, а ты постоишь на стреме! Только дело я задумал другое: очень уж хорошие были у него сапоги! Ну, он пошел со мной, и в кустиках я штыком его чирк по горлу! А только не впору мне пришлись его сапоги — то ли ножка была у Дайкити как у гейши, то ли мои так страшно распухли, но как ни тужился, как по́том ни обливался — не лезут и все тут! Фух!

Тогда позвал я по-тихому другого товарища, Ёдзо: дескать, нашли мы с Дайкити в лесу пожрать, только тс-с, а то капитан с Кавамото все отберут. Он пошел, боров безмозглый, а в лесу я ему тоже глотку штыком перехватил и сапоги снял. Так они велики оказались! Ну, впал я тут в отчаянье. Хотел уже вернуться за Кавамото, у него сапоги были дрянь, конечно, и каши просили, но все-таки сапоги. Только Кавамото, знать, почуял неладное, сказал капитану, и встретили они меня дружным винтовочным залпом! Пришлось бежать обратно в лес. Там сорвал я с мертвого Дайкити винтовку, и когда они пошли за мной, уложил обоих из-за большого валуна. Вот капитанские сапоги оказались в самый раз, отличные сапоги, не желаете убедиться?

Прыгая на одной ноге, он принимался стаскивать сапог, чем и пользовались невольные слушатели, чтобы удрать. Находились, однако, и смельчаки, желающие дослушать историю до конца.

— Так и полег наш славный взвод, за пару сапог! — говорил бродяга, шевеля грязными пальцами в пыли. — Только это еще не все. Видите ли, чтоб не сдаться с голоду янки, я штыком разделал товарищей, и хватило на неделю. Борода моя слиплась тогда от крови… Но тела быстро разлагались и кишели личинками, так что все равно пришлось сдаться янки. Слюнки текли, когда я смотрел на их лоснящиеся морды и толстые шеи, но я им сдался и ел, как собачка, у них из рук. Вы убьете меня теперь? Прошу, убейте! Я недостоин жить!

Люди предпочитали считать его безобидным городским сумасшедшим, уж больно чудовищной была история. Иные от души потешались над бедолагой. «Как она, вкусная, человечинка?» — спрашивали они, и он, причмокнув задумчиво, отвечал:

— Как свинина, только жуется хуже. Скользкая, волокнистая.

Многие его колотили. Кто-то жаловался в полицию. Но властям не было дела до полоумного бродяги, чей рассказ, вернее всего, не удастся ни подтвердить, ни опровергнуть. Среди множества отбросов войны, бродящих по разрушенным улицам, этот горемыка, в котором угрожающим казался разве что запах немытых ног, выглядел чуть ли не самым безобидным. Мало ли кто что болтает? Настоящие злодеи словам предпочитают действие. Вот хоть Атомный Демон, которого так и не удалось до сих пор найти…

Где он прячется? Когда нанесет новый удар? Кто станет следующей жертвой?

Журналисты «Тюгоку», опасаясь за свою жизнь, резко снизили обличительный накал статей, к большой досаде оккупационных сил. На рынке Атомного Демона по-прежнему поминали, но больше вскользь; у торговцев и покупателей без него хватало забот, да и аппетиты якудза росли даже не по часам, а уже, кажется, поминутно. Городские власти набирали добровольческие отряды патрулировать улицы, но поскольку новых убийств мечом не происходило, вместо охоты на живого убийцу их отправили искать мертвецов. Вооружившись адресами граждан, пропавших без вести, добровольцы методично перекапывали квартал за кварталом в поисках тел, которые тут же и предавали огню; их стараниями трупный запах в городе мало-помалу пошел на убыль.

А безумный скиталец так и шатался по разрушенным кварталам, ища свою смерть, но даже смерть не желала иметь с ним дела. Он поименно помнил убитых товарищей, но не помнил ни собственного имени, ни дома, где жил до войны. Если у него и осталась в живых какая-то родня, то признавать его не хотела.

— Убей себя сам, за чем дело стало? — говорили ему со смехом. — Брюхо распорол — и вся недолга! Что ты докучаешь людям, ошметок?

В ответ он, грустно улыбнувшись, лез костлявой рукой за пазуху и предъявлял потускневший нательный крестик:

— Разве добрый католик наложит на себя руки?

Отцы и матери при виде его хватали детей на руки или прижимали к себе; уж больно хищно поглядывал бродяга на малышей, только что не пускал слюни. И когда он уходил, загребая своими хвалеными сапогами пыль, облегченно вздыхали. Один из них, худой мужчина с культей вместо ноги, опиравшийся одной рукой на костыль, а другой на плечи жены, сказал рыдающему от страха сынишке:

— Смотри, Хироси, смотри и запоминай: это и есть война!

Другие оборванцы избегали бродягу, как зачумленного. Он никогда не просил подаяния, питался из мусорных баков на задворках ресторанов и баров, что в изобилии открывались теперь каждый день, а по ночам, вдали от людских глаз, раскапывал завалы в поисках человеческих останков. Забившись в какую-нибудь нору под обломками, он обсасывал склизкое мясо с костей, раскусывал с хрустом гниющие хрящи, и потом его рвало черной зловонной слизью, но даже трупный яд не мог оборвать его существование. И он выл в темноте, свернувшись калачиком и обхватив руками клокочущий живот, скулил, точно брошенный пес, и кричал в темноту:

— Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?

Бог безмолвствовал. Теперь Он нечасто обращал Свой взор к Хиросиме.


Поисковые отряды так и не обнаружили бункера, в котором Атомный Демон устроил свое логово. Двое, знавшие об этом, хранили молчание. Даже маме Джун не сказал, что случилось на самом деле. Для лейтенанта Дэна Дункана, застрелившего двух японских мальчишек, пусть и в порядке самозащиты, рассказать правду означало бы позорное увольнение, если не трибунал. Отлежавшись пару дней в военном госпитале, Дункан объяснил командованию, что во время ночной прогулки подвергся нападению неизвестных, а кто обработал его раны и помог добраться до штаба совсем не помнит. Лейтенанту устроили суровую выволочку, а с бойцами провели дополнительный инструктаж о правилах поведения на оккупированных территориях. Тем и кончилось дело.

Смерть крошки Акико, как ни жестоко это звучит, дала госпоже Серизава возможность найти работу: она подрядилась помогать соседям, пострадавшим от «пикадона». Многие люди, с виду вполне здоровые, страдали от таких же приступов слабости, какие мучили Джуна, и целыми днями не могли трудиться по хозяйству; у кого-то пострадали при взрыве члены семьи, а на уход за ними не хватало ни сил, ни времени. Госпожа Серизава как заправская медсестра обмывала лежачих, обрабатывала гноящиеся язвы и пролежни, извлекала из незаживших ран мушиные яйца, делала перевязки, готовила еду и читала ослепшим.

Первую неделю к ней относились с презрительным недоверием и обращались только когда становилось совсем уж невмоготу; но она так ласкова была со страдальцами, так учтива с их родными, сколько бы те ни прохаживались на ее счет, что вскоре стала желанной гостьей в любом доме, и на исходе мая никто даже за глаза не позволил бы себе назвать ее «пан-пан» или «американской подстилкой». И невдомек было соседям, что талант к врачеванию госпожа Серизава открыла в себе в ту ночь, когда в ее лачугу, опираясь на плечи ее сына, ввалился истекающий кровью американский лейтенант.

— Ты прирожденная медсестра, бэби-сан, — сказал он после того, как она зашила его рассеченный затылок. — У тебя золотые руки. Мой тебе совет: попробуй заработать на них.

Маме платили рисом — по горсточке с каждой семьи, но набегало в итоге прилично, и вскоре Джун забыл про грелку с кипятком в пустом животе. Частенько заносили подарки:

— Здравствуйте, госпожа Серизава! Как поживаете? Бабушка просила передать немного лапши…

— Добрейший вечерок, госпожа Серизава. Ох, кости ломит, не иначе к дождю! Я раздобыла пяток яиц, возьмите парочку для Юми с Джуном.

— …А нога и не болит совсем! Вас, должно быть, Окунинуси поцеловал, госпожа Серизава! Вот хороший отрез шелка, не хотите ли?

Иногда давали и денег; первым делом мама купила небольшую камидану и поставила на нее деревянные таблички с именами папы и Акико. С алтарем в лачуге сразу сделалось гораздо уютнее. А еще лучше стало, когда один парень, у которого болела бабушка, в благодарность принес маме мощную керосиновую лампу, так что по вечерам уже не приходилось ютиться при свете одинокой свечи. Госпожа Мацумото, у которой занемогла тетя, в благодарность за помощь (а может, в возмещение бед, которые принес семье Серизава ее длинный язык) отдала подшивку «Красной птицы», и теперь мама читала вслух Юми рассказы, стихи и сказки.

Красная птичка, пичужка,

Красная почему ты?

Красные ягоды клевала!

Белая птичка, пичужка,

Белая почему ты?

Белые ягоды клевала!

Синяя птичка, пичужка,

Синяя почему ты?

Си-иние ягоды клевала!

— Вот как! — удивлялась Юми. — А если я буду синие ягоды есть, тоже стану синяя?

— Станешь, коли не будешь умываться! — смеялась мама.

Получив нагоняй от родителей, дети вскоре перестали дразнить Юми и Джуна, хоть и не спешили принимать обратно в свой круг. Впрочем, Джун и сам плевать на них хотел. Пока мама день-деньской пропадала у соседей, он приглядывал за сестренкой, и больше ему никто не был нужен.

— Братик, ну нарисуй что-нибудь! — канючила иногда Юми, когда они играли на берегу. — Неужели ты совсем-совсем ничего не можешь нарисовать?

— Не могу. И все равно я карандаши выбросил в реку.

— Ну и дурак!

— А вот я тебя за такие слова съем! Р-р-ррр! — Джун хватал Юми в охапку, делая вид, что хочет укусить за животик. Она визжала от хохота, а у Джуна сжималось горло и глаза щипало от слез.

— Бра-атик! Почему ты плачешь? — как-то спросила Юми.

— Потому что ты у меня есть, Юми-тян, — ответил он дрогнувшим голосом. — Потому что ты такая теплая и живая.

— Вот глупый! — засмеялась она. — Была бы я мертвая и холодная, как Акико, тогда бы и плакал!

— Не смей так говорить, слышишь? — Он схватил сестренку, прижал к себе, с удовольствием отметив, что ее косточки слегка обросли жирком. — Никогда-никогда!

— Задушишь! — пискнула Юми жалобно.


— «…Прямо за окном простирался песчаный пляж, а сразу за ним — море. Гулюшки с удивлением смотрели через окошко на его иссиня-черную даль. Далеко в море едва виднелся красный буй. Вот за буем прошел черный пароход с желтыми трубами, выпуская длинную-длинную струю дыма. Гулюшки всполошились:

— Ой, какой большой корабль! И какой быстрый! Гули-гули, гули-гули…»

Ах, какой чудесный выдался вечерок! Недавно прошел дождь, и в вечернем воздухе разливалась мягкая свежесть. Мама только что вернулась от госпожи Мацумото, усталая, пахнущая лекарствами, но веселая. Они втроем вдоволь напились чаю, и мама, усадив Юми на колени, читала ей сказку господина Миэкити.

— «…Когда мама проснулась на следующее утро, дом уже родил Судзу.

Пока все спали, малышка Судзу с красным личиком сама забралась на красный футон и теперь сладко посапывала.

Мама обрадовалась и позвала:

— Папа, папа, Судзу здесь! Маленькая-маленькая Судзу!

И папа, и бабушка были так счастливы, что только и повторяли:

— Ах, Судзу…

— Судзу, Судзу…

Потом Судзу впервые попила маминого молочка.

Иногда она громко плакала: „Уа-уа”. А… иногда… хныкала… „Хнык-хнык”...»

Тут мама, уронив журнал, сама расплакалась, прижав к себе Юми. Видя, что сестренка тоже сейчас заревет, Джун сам подобрал журнал и скорей принялся читать дальше.

— «…Однажды папа снова поднес Судзу к гулюшкам. Гулюшки обрадовались и сказали с поклоном:

— Судзуко, Судзуко, здравствуй. Гули-гули-гули-гули.

— Вот, вот, Судзу, смотри сюда, — говоря так, папа поднёс Судзу к клетке, чтобы показать гулюшек. Но Судзу облизывала кулачок (прямо как ты, Юми, в ее возрасте!) и глядела в другую сторону. Сколько бы папа ни просил, Судзу и не думала смотреть на гулюшек.

— Ах, она пока еще маленькая. Когда же Судзу скажет „гулюшки-гулюшки”? — нетерпеливо ворковали они…»

— У! — возмутилась Юми. — Какая эта Судзу вредина!

— Ты, Юми-тян, тоже не подарок! — улыбнулась мама сквозь слезы.

Джун читал — и мир становился прежним, и не было больше ни американского лейтенанта, ни убитой Рин, ни огненного ада на улицах Хиросимы, и дома стояли целые, и не умирали сестренки, и отцы по вечерам всегда возвращались домой. Вот сейчас донесутся с улицы знакомые цок-цок и шарк-шарк, и папин тенорок, выводящий «Сакуру»…

Но вместо отца пришел американский лейтенант с большим кожаным портфелем в руке. БА-БАХ! Кто еще ввалился бы в дом так бесцеремонно? Мама, в испуге ахнув, крепче прижала Юми к груди. Джун вскочил, выставив перед собой журнал.

— «Красная птица»! — на лице Дункана сияла радостная улыбка. — По ней я мальчишкой учил японский!

От лейтенанта снова тянуло виски. Голова его до сих пор была перевязана, однако синяки на лице почти сошли. Он скинул ботинки и, слегка прихрамывая, прошел в комнату. Чинно поклонился маме, а Юми скомандовал:

— Подставляй лапку!

Сестренка вместо этого подбоченилась:

— А ты больше не будешь обижать мамочку?

Он помотал забинтованной головой. Но Юми не унималась:

— Клятву!

— Слово скаута! — Дункан двумя пальцами перекрестил сердце. Удовлетворенно кивнув, Юми протянула ладошку, и он сыпанул ей разноцветных кругляшей из картонной трубочки с надписью «M&M's».

— Отличная штука, — сказал он, — вот попробуй! Это тебе не секретное оружие Гитлера.

— Ум! — простонала Юми, чавкая. — Вкуснятина!

Дункан снова повернулся к онемевшей госпоже Серизава.

— А это тебе, бэби-сан, — он достал из нагрудного кармана куртки толстую пачку банкнот. Мама, не долго думая, взяла их и быстро пересчитала. Ее глаза широко раскрылись, а потом наполнились слезами.

— Как мне отблагодарить вас, господин? — пролепетала она, прижав деньги к груди.

Лицо Дункана прорезала кривая усмешка.

— Прошу, не искушай меня, бэби-сан. Ты не представляешь, как мне хочется сорвать с тебя это кимоно прямо здесь и сейчас.

Мама отвернулась, закрыв вспыхнувшее лицо рукавом.

— И так тоже не делай, так только соблазнительнее. Чуть не забыл! Все-таки здорово меня по башке тогда отоварили… — Он снова полез в нагрудный карман и достал мятую фотокарточку. — Сожги, порви — как тебе удобнее. Старина Мерфи не хотел ее отдавать, пришлось немножко подправить ему вывеску. Кстати, он просил тебе передать, что глубоко раскаивается в своем безобразном поведении.

Мама взяла фото. По тому, как задрожали ее губы, Джун понял, что там изображено. Пальцы ее сжались, сминая карточку.

— Спасибо, — сказала она с коротким поклоном.

— А теперь, бэби-сан, не желаешь ли прогуляться, пока еще не стемнело? Нам с твоим сыном нужно потолковать.

У Джуна упало сердце.

— О чем? — Мама поднесла руку к горлу.

— О башмаках и сургуче, капусте, королях… А, не бери в голову. Просто поверь: наш разговор пойдет ему на пользу.

— Но…

— Иди, мамочка, — нарушил молчание Джун. — И Юми бери с собой. Положи деньги скорее в банк, а то украдут еще. Кажется, «Сумитомо» работает до десяти.

— Ты уверен? — спросила мама.

Джун кивнул. Ему совершенно не улыбалось остаться с Дунканом наедине, но если лейтенант хочет поговорить о том, что с ними случилось на самом деле, лучше, чтобы мама и Юми этого не слышали.

— Он дело говорит. — Лейтенант украдкой подмигнул Джуну. — Воры по домам так и шастают.

— Действительно, у господина Ватанабэ вчера умыкнули прямо из дому пару сапог, — протянула мама. — Но ходить по городу с такой кучей денег… А впрочем, кто догадается? — улыбнулась она и решительно сунула купюры за пазуху. — Пойдем, Юми.

— А гулюшки?! — взбунтовалась Юми. — Я хочу знать, увидит ли их Судзуко!

Но мама посадила ее на спину и вышла из лачуги, закрыв за собой дверь. Вскоре шарканье ее сандалий и протестующие вопли Юми стихли вдали.

Джун скрипнул зубами. Не то чтобы Дункан пугал его, как раньше; он видел лейтенанта беспомощным и знал, какого цвета у него кровь. Он был рад, что не запятнал своих рук этой кровью, но от этого общество Дункана не становилось приятнее.

Лейтенант не спешил начать разговор. Он отобрал у Джуна номер «Красной птицы», полистал, улыбаясь своим мыслям, бросил на тюфяк. Потом, заложив руки с портфелем за спину, прошел к стене, долго изучал рисунки и наконец сказал:

— За неделю ничего не прибавилось. По-прежнему не рисуешь?

Джун кивнул, удивленный. Неужели этот чудак запомнил, что там висело? Нет, в нем точно есть что-то дьявольское.

— Из-за меня. — Это было утверждение, не вопрос, но Джун опять кивнул.

— Мики, — прочитал Дункан под портретом взъерошенного мальчугана с чертиками в глазах. Перевел взгляд на девочку с грустными глазами и короткой стрижкой, на еще одного мальчишку с пухлыми хомячьими щечками. — Юрико… Дзиро… Хидэо… Рин… Твои друзья?

— Да.

— Кто-нибудь из них сейчас жив?

— Вы убили всех. — Джун не стал уточнять, что Рин стала жертвой Ясимы. Без янки этого бы все равно не случилось.

— Невиновен! — поднял руки лейтенант. — Бог свидетель, я много детей убил в Кобе и в Токио… зажигалки, они, знаешь, цель не выбирают… но не здесь. Выходит, это твой мемориал. Жаль, славные были ребятишки. А папаша где?

Джуну ни разу не приходило в голову запечатлеть на рисунке папу — он в любой момент мог воспроизвести его лицо в памяти. Но к чему откровенничать с чужеземным дьяволом? Он промолчал.

— А вот и кит, — дьявол восторженно прищелкнул языком. — Красавец, ей-богу красавец! Не на нем ли твой отец прилетал за сестренкой?

— Никто не прилетал. Это глупая сказка для Юми.

— И в небесах, и на земле таких полно чудес, — произнес Дункан, — что всей вашей премудрости не снились! Я, если хочешь знать, видел однажды гремлина, вот как тебя сейчас, который резвился на крыле моего самолета. Ловил солнечных зайчиков, что твой котенок. Мохнатый такой и уши-локаторы. Он показал мне нос и умчался в облака. Попрошу не ухмыляться! Думаешь, я бы стал пить перед вылетом? Конечно, это мог быть мираж. Но вдруг нет? Вдруг твой старик с сестренкой действительно летают на ките? Вдруг в океане перед штормами поют русалки? Вдруг в озере Лох-Несс обитает живой плезиозавр? Ах, мальчишка, разве у тебя совсем не осталось фантазии?

«Он когда-нибудь бывает трезвым? — тоскливо подумал Джун. — Видно, правда только перед вылетами, да и то небось соврал…»

Он зевнул, прикрыв рот ладонью.

Взгляд американца остановился на одном из рисунков, изображавшем городскую улицу. Вдоль тротуара, погруженного в зеленоватую тенистую рябь, спешила стайка школьниц; одна из девочек, держа за руку подругу, скакала на одной ножке. Бабушка в расшитом пионами кимоно, присев на корточки перед ревущим малышом, разглядывала его разбитую коленку, и было почти слышно, как старушка ворчит да охает. У дощатого забора сиротливо притулился велосипед с погнутым колесом. На соседнем рисунке был Замок Карпов, похожий на скалистый утес в буйном море зелени; Джун рисовал его в ветреный день, когда листва вскипает волнами, так что при взгляде на рисунок был слышен ее шипящий шелест.

— Я никогда не был в Хиросиме до войны, — молвил лейтенант. — В Токио был, в Киото… В Хиросиме — ни разу. А теперь ее больше нет, и лишь на твоих рисунках я могу видеть, каким был этот город до нас.

— Успевайте, — буркнул Джун. — Я давно собираюсь их сжечь.

Он это просто так брякнул, назло, но лейтенанту будто лягушку за шиворот сунули. Он резко повернулся.

— Ты сожжешь опять свой родной город?.. Своих друзей?..

— Это не мои друзья. Это на стене рисунки.

— Ты ЭТО называешь просто рисунки?

Джун пожал плечами:

— Все рисунки одинаковы.

Помолчав, Дункан произнес:

— Ты знаешь, что Гитлер был художником?

Джун снова пожал плечами. Он знал только, что Гитлер был союзником Японии, а значит, благородным человеком и мудрым правителем — так, во всяком случае, говорили в школе. Еще там говорили, что Япония непобедима и японский дух не сломить, так что и насчет Гитлера возникали сомнения.

— Видал я его работы, — продолжал лейтенант. — Старина Адольф старался: все детали схвачены с пресловутой немецкой точностью. Не хватает только знаешь чего? Души. Той самой искорки, что отличает живое от неживого. В человечках из палочек, которых рисуют дети, не столь талантливые, как ты, больше жизни, чем в трудах Гитлера. Лежит такой пейзаж, как нарумяненный труп на столе: руки-ноги-голова на месте, но за живого сойдет разве что издали. А портреты и того хуже. Стоит лишь заглянуть в их пустые глаза, чтобы понять: рисовал ходячий мертвец, который никогда, сколь бы ни тужился, не поймет, что такое жизнь и в чем ее ценность, но всегда будет завидовать живущим. В этих так называемых картинах сквозит все, что будет потом. Книги, летящие в огонь. Толпы восторженных идиотов, ревущих «Хайль!». Газовые камеры. Печи, которые топят людьми. Мыло из человеческого жира, абажуры из кожи, матрасы с женским волосом вместо конского… Культ смерти, которую таким, как Гитлер, гораздо легче понять. А в твоих работах я вижу жизнь во всей ее красоте. Твои друзья и твой город живут в этих рисунках, и если ты, проклятый щенок, хочешь их сжечь, так я лучше вот этими руками задушу тебя!

Он шагнул к Джуну, подняв руку, и мальчик отпрянул.

— Рисунки лгут! — крикнул он яростно. — В жизни нет никакой красоты!

Дункан усмехнулся:

— Не знаю, спасет ли красота мир, но как минимум ваш Киото она спасла. Министр Стимсон был так этим городом очарован, что дошел до самого Трумэна и отговорил его, а убедить в чем-то этого старого осла ох как непросто. Вдумайся: будь твой город столь же прекрасен, возможно, он бы уцелел. Не будь столь хорош Киото, он сейчас лежал бы в руинах…

— В таком случае, — сказал Джун, — я красоту ненавижу.

— Так рисуй уродство, черт бы тебя побрал! — рявкнул Дункан. — Кто ты такой, чтобы судить о жизни? Что ты в ней видел?

— Я видел американцев, и этого достаточно.

— Это же многие народы могут сказать и о вас, японцах. Но не будем об этом… Знаешь, что мне помогло не свихнуться на этой проклятой войне? Дисней. Ты смотрел Диснея?

Джуну оставалось лишь помотать головой.

— И они еще нас называют варварами, — усмехнулся Дункан. — Дисней напоминал нам в этом аду, что в жизни осталось место для красоты, а значит, за нее стоит бороться. Помню, сбили наш самолет в джунглях, мы с ребятами по пояс в воде прорываемся к своим вдоль ручья, деревья полыхают, над головами пули визжат… Только шел рядом с тобой товарищ, с которым вчера анекдоты травили, а через секунду — бац! — валится в воду с простреленной башкой. А я вспомнил, как Бэмби спасался от охотников, и говорю себе: хрен вам, охотнички узкоглазые, я доживу до весны! Дожил, как видишь… Ночами я прокручивал в голове «Веселые симфонии» и представлял иногда, что меня оберегает фея с голубыми волосами, которая не даст мне сдохнуть, если я буду хорошим мальчиком. Белоснежка ждала меня дома, как верная невеста… Но был один фильм… один удивительный фильм… я поклялся выжить, чтобы только снова увидеть его. И я хочу, чтобы сегодня ты посмотрел его вместе со мной. Для того и пришел. Мы с тобой идем в кино, прямо сейчас.

— Не хочу, — сказал Джун, на всякий случай попятившись. Ему стало не по себе. Вспомнились нехорошие истории, ходившие среди мальчишек: будто есть такие мужчины, что всегда готовы тебя накормить, угостить сигаретой или вот так же сводить в кино, но в уплату требуют жуткие вещи. Стыдные. Грязные. Как будто ты пан-пан.

Ну как и лейтенант из этих?

— Ты не представляешь, от чего отказываешься, — заявил Дункан.

— И не хочу представлять. Я хочу только чтобы вы оставили нас в покое.

— Я не жду, что мы станем с тобой друзьями. То, что я сделал вам, смывается только кровью, а это мы с тобой уже проходили. Но все-таки я спас твою жизнь после того, как ты поставил под удар мою. Ты у меня в долгу, и все, чего я от тебя хочу, это чтобы ты пару часов посидел со мной в долбаном кинотеатре.

— Я тоже спас вашу жизнь. Мы в расчете.

Лейтенант хмыкнул.

— Ты имеешь дело с прирожденным бизнесменом, сынок, а это значит, что я всегда найду предложение, от которого даже такой маленький бука не сможет отказаться. Ты посмотришь со мной фильм, если я никогда, никогда больше не появлюсь у вас на пороге?

— Напрасно я не отрубил вам голову, — процедил мальчик.

— Тогда бы моя голова каждое утро прикатывалась к вам на порог, чтобы цапнуть тебя за ногу. От меня так просто не отделаешься.

Джун задумался. Может, рискнуть? Те жуткие мужчины, если верить рассказчикам, были всегда до тошноты ласковы и обходительны (чего о лейтенанте точно не скажешь), да к тому же трусливы, как крысы (и это тоже не про него, будем справедливы). Да и мысль о том, чтобы никогда больше не видеть этого человека и не слышать гнусного «бэби-сан», обращенного к маме, была слишком заманчива…

— Вы обещаете, что больше никогда не придете?

— Это будет нелегко, приятель. Ох нелегко. Верь не верь, а только я успел уже прикипеть к вашей семейке. Стоял за дверью, слушал, как вы читаете, и… А, не важно. Уговор дороже денег. — Дункан грустно улыбнулся и поднял руку. — Слово офицера.

— Но как же мама? Они с Юми вернутся, а нас нет…

Американец достал из портфеля тетрадь в кожаной обложке и карандаш. Выдернул листок.

— Оставь записку. Надеюсь, писать ты не разучился?


Кинотеатр «Суйсэн», ставший теперь офицерским клубом, достойно перенес атомную бомбардировку; лишь каменные стены почернели от копоти, да пришлось заменить выбитые окна. Сейчас там крутили только американские фильмы для солдат и офицеров, но чиновники префектуры, помогающие оккупационной администрации, тоже имели право посещать сеансы. Правда, такая честь была довольно сомнительной, поскольку подгулявшие янки любили приводить своих бэби-сан и демонстративно обжиматься с ними, дабы лишний раз подчеркнуть, кто здесь победители; однако искушение прикоснуться к богатой чужеземной культуре, много лет находившейся под запретом, оказалось сильнее уязвленной гордости, и чиновники приходили снова и снова.

Джун в последний раз ходил в «Суйсэн» с отцом — на очень длинный мультфильм под названием «Божественные моряки Момотаро». Папа, не знавший, что жить ему осталось всего пару месяцев, хохотал до слез, когда Момотаро и его друзья-зверушки задавали жару трусливым британцам, а когда в конце маленькие обезьянки играли в десантников, прыгая на нарисованный мелом американский континент, он в восторге молотил кулаками по подлокотникам. Что бы он сказал, узнав, что его сын вернется сюда с врагом, янки, человеком, который творил всякие гнусности с мамой?

«Я делаю это только ради тебя, папа, — сказал Джун про себя. — Чтобы он больше никогда не приблизился к маме. Если только слово американского офицера чего-нибудь стоит…»

Смеркалось, и отсветы уличных фонарей жидким золотом мерцали на мокром асфальте. Несколько парочек околачивались у крыльца: девушки, по виду старшие школьницы, что-то щебетали своим кавалерам на таком ломаном английском, что те вряд ли хоть слово могли разобрать, но все равно смеялись, сверкая белыми зубами. Джун подумал, что американцев отбирают в армию как лошадей — в первую очередь глядя в зубы.

Дункан втолкнул его в тесный проулок за кинотеатром (тот самый, в котором Рин Аоки в последний раз отрабатывала свои йены, о чем Джун, конечно же, знать не мог) и забарабанил кулаком в дверь черного хода. Несколько минут спустя послышалось страдальческое оханье, и дверь с лязгом отворилась, явив обоим круглую, красную и весьма недовольную физиономию. Торчащие над ушами клочья седых волос и круглые, подслеповато моргающие глаза придавали ей сходства с разбуженным старым филином.

— Ernie! — радостно возопил Дункан. — What's up, you old sot?

— Uh-oh, Danny, — сердито заухал-заскрипел филин, — glad to see you're okay, but why break down the door?

— It's urgent, — Дункан с портфелем наперевес протиснулся мимо старика, на волосок разминувшись с его внушительным пузом, и втащил за собой Джуна. В полумраке мальчик разглядел коридорчик с бежевыми стенами и узкую лесенку, ведущую, очевидно, в будку киномеханика. Эрни зачем-то выглянул в проулок, прежде чем затворить дверь и повернуться к гостям. На нем были мятые серые брюки с красными подтяжками и рубашка в полоску, которую подмышками украшали внушительные пятна пота. Ничего удивительного — духота в коридорчике стояла страшная.

— Well, Ernie, — Дункан вытер рукавом взмокший лоб, — what's on the program today?

— Uh… Something Chaplin. «Modern times», I think. — Эрни повертел толстым пальцем в пунцовом ухе, словно пытаясь прочистить голову. — Yes, like this.

— Wouldn't it be better to put «Fantasia» in place of poor old Charlie? — вкрадчиво произнес лейтенант. — You know, guys don't care what you're show there, they just want to cuddle girls.

Старик задумался на мгновение, потом вздохнул:

— No, not better. Poor old Charlie lasts for less than an hour and a half, and your «Fantasia» is more than two. That's six damn reels… By the way, what kind of boy did you bring with you?

— Illegitimate son, — сказал Дункан без тени улыбки. — The kid really wants to watch this cartoon.

— Well, our boys want to look at Paulette Godard's legs when she puts on roller skates, — развел руками Эрни. — Sorry, Danny.

Лейтенант задумчиво помял подбородок, потом просиял:

— Look, Ernie, how about three bottles of «Gordons»?

— Six, — Эрни зачем-то оттянул большими пальцами подтяжки и отпустил со звонким щелчком. — One for each damn reel.

— Ernie, have mercy on your poor old liver. Three is enough for you.

— Six, — скрипнул старик.

— Ernie, for God's sake! Maybe at least four?

— Nay, nay, nay, — замотал головой Эрни. — Mrs. McDonnell didn't grow suckers. Six!

— Five?

Джун зевнул. Он сомлел от духоты, ни словечка не понимал, а от Эрни разило перегаром даже сильней, чем от Дункана. И еще табаком. Мужчины продолжали препираться. По-видимому, оба находили в этом огромное удовольствие.

— Five and another bottle on fresh the nip! — наконец заявил Эрни. — And only out of sympathy for your nice little boy, young man… — Он протянул руку и взъерошил Джуну волосы. Тот отпрянул.

Дункан скорбно взглянул на мальчика:

— Как тебе нравится этот старый пердун? Шесть бутылок джина! А сам после трех лыка уже не вяжет.

— What did you just say to the boy? — прищурился старик. — Something nasty about old Ernie McDonnell? After all, I'd better put poor old Charlie on. The guys are waiting.

— No way! — притворно возмутился Дункан. — I told him that Ernie McDonnell is a greatest old fart in the world!

— Oh, Danny, Danny! I was hoping that at least a blow to the pate would straighten your twisted brains…

— All right, Ernie! Six is six, but if you mess up the reels again, I swear I'll tie you to your chair and drink them in front of you one by one. Okay?

— You unhuman fiend, Danny! — возопил старик. — Have I ever allowed myself to do this?

— Just every fucking night?

Смеясь, они пожали друг другу руки. Дункан открыл портфель и одну за другой извлек шесть бутылок джина, ни больше, ни меньше. Сразу видно, заранее подготовился. Старик посмотрел одну на просвет, удовлетворенно крякнул и показал Дункану странную фигуру из пальцев: большой и указательный сложены колечком, остальные оттопырены.

— Thank you very much.

— Don't forget the reels, Ernie! We rely on you.

— My Gosh, Danny!

Старик открыл дверь и выпроводил гостей обратно в проулок. Джун вдохнул полной грудью: после душной берлоги Эрни напоенный дождем воздух был хорош как никогда.

— Между прочим, это та самая копия, которую ваши вояки в начале войны забрали с нашего грузового судна и отправили в Токио, — сообщил Дункан по дороге к главному входу. — Мы нашли ее в архивах вашей студии «Тохо», и с тех пор эта пленка кочует по всей Японии. Скоро ее пошлют в Фукуоку, а потом обратно в Штаты. Мы, янки, всегда возвращаем свое. Впрочем, — добавил он, вприпрыжку поднимаясь на крыльцо, — у «Фантазии» нет и не может быть одного хозяина. Сегодня она будет твоей. Тебе нравятся динозавры?

Джун немного знал о динозаврах из учебников. Это такие вымершие чудища, вроде драконов. Внутри поневоле встрепенулось давно забытое предвкушение чуда, какое он всякий раз испытывал входя в кинотеатр.

Зал, наполовину полный, гудел, как пчелиный улей. Большинство кресел занимали американские офицеры из младшего состава, многие в обнимку с японками. В общий гомон то и дело вклинивались девичьи взвизги, когда кто-нибудь из ухажеров давал излишнюю волю рукам. Несколько чиновников-японцев с застывшими улыбками смотрели в белый экран, не желая видеть, что творят бака-гайдзины.

— Я с детства бредил динозаврами, — говорил Дункан, прокладывая путь между кресел. Он как будто сбросил пару десятков лет, превратившись в мальчишку, который пытается заразить своим увлечением школьного приятеля. — Ты когда-нибудь видел рисунки Чарльза Найта? А «Затерянный мир» О'Брайена? «Кинг-Конга»? Бронтозавриху Герти? «Миллион лет до нашей эры» — piece of crap! Нацепили на аллигаторов гребни, на свинью рога, обвешали слона медвежьими шкурами, а поди ж ты, чуть ли не «Оскар» за спецэффекты! Кто-нибудь должен переснять этот фильм. Нет, «Фантазия», конечно, целиком прекрасна, но эпизод с динозаврами! Это магия, понимаешь, настоящее волшебство…

— Hey, Dan, — прервал его излияния офицер в соседнем ряду, обнимавший за плечи пухленькую школьницу, — what a ugly girl you have?

— It's a boy, — с ухмылкой ответил Дункан. — And if you, Stevie, have any thoughts on this, do not hesitate to tell me.

Американцы взорвались хохотом. Джун, не понимавший причины их бурного веселья, ощутил себя ягненком в окружении волков.

Они с лейтенантом заняли места в пятом ряду. Дункан, к великому ужасу Джуна, сразу водрузил ноги в нечищенных ботинках на спинку впереди стоящего кресла. Сидевший в нем офицер о чем-то шептался со своей спутницей и ничего не заметил. Похудевший портфель Дункан пристроил на сиденье рядом. Джун вжался в кресло, мечтая просочиться в обивку.

Наконец, огни начали меркнуть. Прежде чем свет погас окончательно, Джун бросил взгляд на своего неприятного спутника. Глаза Дункана сияли предвкушением, на губах играла улыбка.


— …Вот так за пару сапог полегли остатки нашего славного взвода.

Костерок, разведенный на пятачке у одинокой стены, тихо потрескивал, бросая тени на изможденное заросшее лицо бродяги. Он стянул сапог и звучно поскреб усеянную струпьями стопу в разводах грязи. — Вы действительно убьете меня теперь, господин?

Человек, сидевший напротив, молча кивнул и поднялся на ноги, слегка пошатываясь. Его голову перехватывала повязка-хатимаки в желтых и бурых пятнах, алый круг восходящего солнца циклопьим глазом горел во лбу.

— Ах, господин, — бродяга хлопнул себя по узловатым коленям, торчащим из драных брюк, — какое счастье, что я на вас набрел! — Он так низко поклонился, что язычки пламени чуть не лизнули его всклокоченную бороду. — Вы единственный согласились даровать мне избавление! Вы добрый дух, не иначе!

— Нет, — промолвил его собеседник, — я демон.

Меч сверкнул в свете костра и рассек шею безумца. Клочья срезанной бороды разлетелись черным пухом. Голова запрокинулась на шматке плоти, косматым затылком ткнувшись между лопаток. Из рассеченной трахеи вырвался клокочущий свист, пузыристая кровь взметнулась фонтаном и дождем пролилась в огонь, зашипев на раскаленных угольях. Бродяга повалился в костер, притушив его своим телом. Голова так и покоилась у него на спине, устремив помутневший взор в небеса, счастливая улыбка залипла в залитой кровью бороде.

Глядя на убитого, Атомный Демон нахмурился. Еще недавно он бы с одного замаха снес голову начисто, но удар по черепу не прошел даром. Собственное тело плохо слушалось его, в левом глазу постоянно мельтешили будто какие-то инфузории — должно быть, отслоилась сетчатка. Ему казалось, что если он снимет повязку, голова раскроется, как цветок, и мозги шмякнутся наземь. Но боль, день и ночь стучащая в стенки его бедного разбитого черепа, словно обезумевший узник, не могла сравниться с болью в сердце, нестерпимой, раздирающей болью, какую может причинить лишь предательство. Стыд постоянно жег его изнутри. Из-за его гордыни и глупости, из-за преступной, детской доверчивости погибли двое славных, верных ребят, а священная миссия оказалась обречена. Он бы покончил с позором, вспоров себе живот и вывалив кишки на кафельный пол убежища, но оставалось незавершенное дело, а отец учил его все доводить до конца.

Атомный Демон достал из кармана платок и хорошенько протер лезвие, прежде чем вогнать его с лязгом в ножны. Хороший боец всегда следит за чистотой своего клинка и своих помыслов. Постоял немного, глядя на мертвеца. Запах обожженной немытой плоти и ставшая уже привычной дурнота не могли омрачить легкого удовлетворения. Искалеченный или нет, он все-таки совершил благое дело, освободив очередную слабую, сгнившую душу, а значит, карма будет благоволить ему. Еще повоюем!

Он отошел от убитого, став едва различимой тенью в сумерках. Подволакивая ногу, тень обогнула стену и приблизилась к двум другим теням, застывшим на опаленном кирпиче. Поочередно дотронулась до каждой холодными пальцами. Стиснула зубы, загоняя вглубь рвущиеся рыдания. Тени на стене дрожали, размытые слезами, и казалось, что большая вот-вот коснется головы маленькой, вот еще чуть-чуть, совсем-совсем немножко…

— У меня больше никого не осталось, — сказал Атомный Демон. — Я один на свете.

Тень-мама и дочка-тень, разумеется, хранили молчание. Но ночной ветерок всколыхнул траву, и в ее шелесте слышался ласковый шепот: «Мы ждем… мы ждем…»

— Еще не время! Сперва я должен кое-что закончить…

Атомный Демон вытер слезы рукой с мечом и спрятал его за полу гакурана. Подхватил увесистую канистру, стоявшую у стены, встряхнул хорошенько. Содержимое канистры отозвалось звучным плеском.

Он улыбнулся.

Отблеск тысячи солнц[править]

«Фантазия» оказалась куда длиннее «Момотаро» — два часа с небольшим, отчасти потому, что перед каждым эпизодом на экране появлялся оркестр, и лысеющий господин в очках рассказывал по-английски о том, что зрителям предстоит увидеть.

Но для Джуна эти два часа пролетели стремительно. Дункан, наклоняясь к нему, объяснял, что господин в очках — это Димс Тейлор, известный в Америке композитор и музыкальный критик, а величавый дирижер с копною седых кудрей — маэстро Леопольд Стоковский. Склонившись к уху мальчика, лейтенант шепотом переводил все, что говорил Тейлор, однако музыка и картины, рожденные ею, перевода не требовали. Музыка не знала границ; русские, немецкие, итальянские и французские композиторы говорили со слушателем на одном языке.

«Момотаро» был чёрно-белый; здесь Джуна с первых секунд очаровал калейдоскоп ярких цветов и мерцающих фигур под токкату и фугу Баха. Музыка гремела морским прибоем и струилась солнечным светом. Мелькала золотыми головастиками, гудела толстыми малиновыми струнами и золотом подмигивала в алых реках; невесомо парила среди розовеющих облаков; ревела лилово-красными волнами, возносилась позолоченными вершинами и проливалась метеоритным дождем, и над всем парила величественная фигура господина Стоковского с дирижерской палочкой в руке…

Увы, янки в зале оказались к этой красоте глухи: ропот, шепотки, смешки, покашливание и негодующие взвизги девиц состязались с Бахом в громкости. Сидевший впереди офицер, сложив ладони рупором, крикнул:

— Bullshit! Where's Mickey Mouse?

Остальные поддержали его смехом и свистом. Японцы чинно сидели, глядя в экран, лишь напряженные спины выдавали их досаду.

Музыка из «Щелкунчика» Чайковского перенесла зрителей в мир серебряных паутинок и мерцающих огоньков. Крохотные разноцветные девочки порхали в ночи, трепеща стрекозиными крылышками; лепестки цветов погружались в воду и кружились, словно балерины, цветки чертополоха, будто казаки, отплясывали русский гопак; грибочки в красных шляпках танцевали китайский танец — самый маленький, очень похожий на Юми, постоянно выбивался из круга и смешно подпрыгивал на коротеньких толстых ножках. («Мы воевали с Китаем, — невпопад подумал Джун, — как глупо…») В синей речной глубине кружились золотые рыбки с томными глазами и пухлыми губками, окутываясь вуалями плавников.

Пришла туманная осень, и кружась поплыли под музыку красные, желтые, оранжевые листья. Некоторые из них отчаянно цеплялись за ветки, но ледяной безжалостный ветер срывал их, унося в последний полет, и музыка стонала в жалобном, бессильном протесте. Глядя, как они борются за жизнь, даже неугомонные американцы притихли. Одна из бэби-сан вдруг начала всхлипывать.

Кто-то из японцев заворчал, зашикал, будто рассерженный кот. Офицер, с которым пришла девушка, стал гладить ее по голове, ласково шепча на ушко, а она все лепетала, давясь слезами:

— П-простите! Это… это так прекрасно!

И Джун почувствовал, как у него самого комок поднялся в горле. Стало трудно дышать, глаза защипало. А тем временем на экране серебряные духи зимы украшали ветки хрустким колючим инеем и белым узором разрисовывали скованную морозцем воду. Закружились в танце снежинки, их становилось все больше и больше, и вскоре уснувшая земля окуталась мягким белым покрывалом.

Вот, наконец, появился и Микки-Маус! Он без конца таскал тяжелые ведра с водой для своего учителя-чародея с жуткими змеиными глазами и длинной седой бородой. Как только грозный сэнсэй отправился спать, хитрый мышонок надел его волшебный колпак и прочел заклинание. Старая метла, стоявшая в углу, зашевелилась, отрастила пару крепких рук и короткие мохнатые ноги. Микки тут же всучил этому странному созданию ведра, показал, что нужно делать, а сам бухнулся в кресло и не заметил, как уснул. Во сне он повелевал штормами и зажигал в небесах звезды, а проснулся от того, что его захлестывали потоки воды. Тщетно пытался Микки остановить ожившую метлу — безмозглый ёкай как ни в чем не бывало продолжал таскать воду, а как его остановить мышонок не знал! В отчаянии он схватил топор. Хрясь! Тресь! Лишь кучка щепок осталась от метлы. Но не успел горе-волшебник перевести дух, как каждая из них — о ужас! — превратилась в новую метлу, и у каждой было по паре рук, и в каждой руке по ведру. Безликая деревянная армия маршем спустилась по лестнице; дверь распахнулась под их натиском, отшвырнув беспомощного Микки. Он пытался ведром вычерпывать воду и выплескивать за окно, но на каждое вылитое метлы наливали сотни. Вода поднялась уже почти до потолка, и Микки, как за плот цепляясь за магическую книгу, лихорадочно листал размокшие страницы, пытаясь найти нужное заклинание.

Американцы хохотали как оглашенные — бессердечный народ!

К счастью, на шум явился проснувшийся чародей и в несколько пассов руками разделался и с метлами, и с устроенным ими потопом. Микки, растянув рот до ушей в подобострастной улыбке, вручил разгневанному сэнсею колпак и метлу, а сам взялся за ведра… Не помогло — это же метлой он тотчас получил под зад и вместе с ведрами пулей вылетел из лаборатории. И хотя в том, чтобы вот так осрамиться перед учителем, нет ничего смешного, Джун поймал себя на том, что улыбается так же широко, как Микки.

— Микки-Маус, — грустно усмехнулся Дункан, глядя, как мышонок жмет руку господину Стоковскому. — Лучший символ для человечества. Кто бы дал нам метлой по жопе!

— Что? — громко спросил Джун, пытаясь перекричать хохот в зале.

— Так, мысли вслух. Сейчас… Сейчас ты увидишь!

Господин Тейлор объявил очередной эпизод — «Весну священную» господина Стравинского. Склонившись к уху Джуна, лейтенант снова начал переводить. Джун морщился: от запаха виски слезились глаза.

Речь шла о незапамятных временах, когда мир был молод и жизнь на нем только зарождалась, о динозаврах, бывших царях планеты, бесславно канувших в вечность, о волшебном процессе эволюции. «Наука, а не искусство создавали сценарий этого эпизода!» — провозгласили Тейлор и лейтенант в один голос.

Под причудливые, нервно скачущие трели на экране возникло бездонное космическое пространство. Музыка плыла сквозь вихри галактик, сквозь жемчужные россыпи звезд, сквозь сполохи протуберанцев. Земля ворвалась в кадр докрасна раскаленным ядром. Под бой барабанов она содрогалась в агонии, извергая сквозь жерла вулканов фонтаны жидкого пламени. Земная кора лопалась, выплескивая реки огненной крови; скалы, сметенные ими, сползали и рушились в воду. Раскаленный, бурлящий, клокочущий ад — как мог он породить что-то живое?

И все же корчи планеты понемногу стихали, музыка успокаивалась, превращаясь в колыбельную зарождающейся жизни.

Uman8.jpg

И публика тоже стихла. Все стихло, кроме музыки. Дрожащий луч проектора выхватывал из темноты лица зрителей — приоткрытые рты, блестящие глаза, — и омытые его сиянием, они вдруг стали неразличимы. Не было ни японцев, ни американцев, ни побежденных, ни победителей: только люди, сплоченные детским, незапятнанным изумлением, будто волшебный этот свет смыл все наносное, чужеродное. Рассекая тьму, луч извлекал из белого полотна дивные образы. На глазах у жителей двадцатого столетия в теплой глубине океана из крохотных слизистых комочков зарождалась жизнь. Хрупкая, беззащитная, она стремительно крепла, набирала силу, отращивала жгутики и расцветала сотнями разных форм. Вот закачались в толще воды прозрачные купола медуз; вот распустили щупальца спруты в лихо закрученных раковинах; вот панцирная рыба, нелепое создание с попугаячьей головой, избежав чьей-то хищной пасти, на смешных плавниках-культяпках настойчиво карабкается на сушу…

— Миллионы лет борьбы за существование! — пробормотал Дункан. — Миллионы лет безостановочного развития и совершенствования… Ради чего?

Но этих его мыслей вслух Джун не услышал; разинув рот и вытаращив глаза, он смотрел, как из парной воды величаво поднялись лебяжьи шеи морских драконов («Плезиозавры», — шепнул в темноте лейтенант, и мальчик повторил про себя это слово); одни плавали, рассекая воду четырьмя мощными ластами, другие выползали на песок и нежились у подножия огромной скалы, что подобно Замку Карпов возносилась в огненное небо. На вершине ее гнездились демоны, похожие на птиц и летучих мышей одновременно, чьи затылки были украшены кривыми костяными ножами. Распахнув кожистые крылья, они то кругами парили в небе, то стрелой устремлялись вниз, чтоб выхватывать из моря трепещущих рыб — но не всем было суждено снова взмыть в небеса; Джун вскрикнул, когда морской ящер, похожий на крокодила с плавниками и шипастым гребнем вдоль спины вдруг вынырнул из воды, цапнул острыми зубами зазевавшегося летуна за тощую шею и утащил в глубину.

В туманном дыхании лесов, слезящихся влагой, средь озер и болот благоденствовали ящеры всех форм и размеров. Длинношеие исполины, стоя по брюхо в воде, уминали сочную зелень и благодушно взирали на мир маленькими сонными глазками; двуногие смешные чудища с утиными клювами и парусами на затылке приглядывали за гнездами, полными огромных яиц; верткие малыши-ящерики сновали у них под ногами. Ящеры с высокими гребнями на спине, ящеры с тремя рогами, двуногие, четвероногие, ящеры, ящеры, ящеры, рай драконов, безмятежно-прекрасный сон!

И этот сон неожиданно стал кошмаром. С первыми каплями дождя динозавры, все как один, в тревоге вскинули головы. Снова угрожающе загремели барабаны, задрожала земля под громовой поступью, и в блеске молний явился демон с кровавыми очами, огромной пастью, полной зубов-ножей, и трехпалыми ручонками, которые своей нелепостью делали его еще страшнее. Тираннозавр Рекс, самый кошмарный убийца, какого только носила земля, как назвал его господин Тейлор.

Динозавры, большие и малые, бросились врассыпную, спасаясь от страшной пасти. Но один, диковинное создание с клювастой головкой, костяными лепестками на горбатой спине и шипастым хвостом, замешкался, и чудовище настигло его! Тщетно несчастный ящер рассекал дождевые струи взмахами хвоста, пытаясь поразить шипами противника; тираннозавр, улучив момент, схватил его за шею и перекусил ее. Остальные динозавры, сгрудившись вместе, с тоской и ужасом наблюдали эту картину, а потом развернулись и побрели восвояси, чтобы не видеть, как чудовище пожирает их собрата…

Вновь засияло солнце, но мир динозавров уже не был прежним. Что-то случилось, быть может, большой космический «пикадон», превративший райские кущи в адские пустоши. Динозавры, давясь песком, пытались высосать из пересохшей земли последние капли влаги, и глодали голые ветки почерневших мертвых деревьев. И внезапно один из японских чиновников, тыча дрожащим пальцем в экран, выкрикнул:

— Это же мы! Смотрите! Это наша бедная Хиросима!

Стоны и плач покатились волной по рядам. Рыдали солидные чиновники, рыдали беспутные бэби-сан, и кричали в ярости и горе, потрясая кулаками.

— А, черт! — воскликнул Дункан. — Об этом я не подумал! Как бы не случилось заварухи.

Джун не слушал его — он кричал и плакал вместе со всеми. И хотя скорбный хор заглушал музыку, американцы в зале не посмели его осадить. А на экране гиганты увязали ногами в зыбучем песке, из последних сил отбиваясь от хищников, и брели в слепом отчаянии сквозь раскаленное марево, страдая от жажды, как спустя миллионы лет будут брести жители Хиросимы; и теряя силы, валились наземь. Хищники и травоядные, бывшие убийцы и бывшие жертвы шли рядом, вывалив языки; вот, закатив глаза, рухнул грозный тираннозавр, а остальные продолжили свой обреченный путь в никуда.

Джун глотал слезы, охрипнув от крика. Лицо лейтенанта было скорбно-торжественным, а когда последние неуклюжие фигуры растворились в песчаной мгле, провожаемые плачем, он вдруг поднял руку и отдал честь.

Песок заносил кости бывших владык Земли. Скалы дрожали и осыпались каменным крошевом. Море вырвалось из берегов и с ликующим ревом устремилось в долины, снося все на своем пути. Раскаленное солнце поднялось уже над опустевшей мертвой планетой…

В зале повисла оглушающая тишина, нарушаемая редкими всхлипами. Потом офицер, сидевший перед Джуном и Дунканом, нервно рассмеялся:

— Oh men. Nuts Japs!

И тут же в изумлении обернулся, потому что Дункан, подняв ногу, от души пнул по спинке его кресла.

— Shut. Up, — процедил он, и до конца сеанса тот янки больше не раскрывал рта.

После небольшого антракта, в котором Тейлор рассказывал о форме различных звуков, жизнь вновь закипела на экране, а в зале вновь воцарился мир. Что немудрено, потому что следующим номером шла «Пастораль» Бетховена. На горе Олимп резвились юные сатиры, кентавры и кентаврицы всех цветов радуги, в небе кружились пегасы с жеребятами и амурчиками, и рекою лилось вино на пиру добродушного толстяка Бахуса, очень похожего на киномеханика Эрни и совсем немножко — на папу. Даже Зевс, обрушивший на всю честную компанию бурю с громом и молниями, не гневался, а просто шалил, как огромный бородатый мальчишка. Когда громовержец, утомившись от проказ, завалился на боковую, укутавшись, как в перину, в черные тучи, по небу разноцветным мостом раскинулась радуга, и все живое снова высыпало из укрытий. Солнце укатилось за горизонт в золотой колеснице, усталые гуляки разошлись по домам, и бог сна Морфей укрыл темнотою землю. Диана-охотница пустила серебряную стрелу, которая рассыпалась по небу мириадами сияющих звезд…

На «Танце часов» Понкьелли все и вовсе смеялись, да и как не засмеяться, когда страусихи, слонихи и бегемотицы танцуют балет! С уморительным самодовольством они выделывали самые сложные пируэты, а впрочем, у них здорово получалось! С наступлением ночи появились верткие зеленые аллигаторы в красных плащах, потирая когтистые лапы и хищно облизываясь. Их вожак вовсю ухлестывал за кокеткой-бегемотихой, остальные гонялись за слонами и страусихами, и в конце концов поднялась такая кутерьма, что двери в балетном зале сорвались с петель!

А потом настала «Ночь на Лысой горе», и под свист и завывания ветра закружились в дикой пляске ведьмы и демоны, извиваясь в языках адского пламени. Призрачные всадники неслись в небесах; метались гарпии, в бессмысленной злобе тараща глаза и скаля клыкастые рты. Сквозь петли виселиц, на покосившимися крышами проплывали изможденные духи и могилы изрыгали своих мертвецов. И над этим безумным шабашем, над беспомощным спящим миром торжествующе раскинула крылья страшная черная фигура с треугольными огнями глаз — Чернобог, повелитель Тьмы. Но как только зазвонил колокол, предвещая рассвет, порождения ночи сгинули, будто не бывало, и напрасно грозил Чернобог кулаками небу! С последним ударом колокола он облекся крыльями и превратился в камень, слившись с горной вершиной. Под тихий хор «Аве Мария» поплыли фигуры со свечами в руках. Через холмы и долины, сквозь лесную чащу пробирались они навстречу рассвету, и деревья наконец расступились перед ними, открывая зеленый простор, где холмы дремали в предрассветной дымке. Солнце поднялось над вершинами и золотое сияние разогнало тьму, пробуждая мир от затянувшегося дурного сна…

Зажегся свет, а Джун так и сидел, пораженный, раздавленный красотою и величием увиденного. Присмиревшие американцы со своими бэби-сан пробирались к выходу, за ними, украдкой вытирая глаза, семенили чиновники. Вот уже никого, кроме Джуна с лейтенантом, не осталось в зале, а он все глядел на белое полотно экрана, будто ждал, что оно оживет снова и подарит ему ещё несколько чудесных видений. И когда они с Дунканом наконец вышли на улицу, притихшую и безлюдную, он схватил американца за руку и со слезами в голосе воскликнул:

— Это… это было прекрасно! Это была…

— Красота, — закончил лейтенант.

Появился Эрни, пошатываясь и распространяя в свежем ночном воздухе алкогольные испарения. Лицо его разрумянилось пуще прежнего, глаза блестели. Прилаживая на дверь большой висячий замок, он затянул хрипло:

I'm dreaming… of a white… Christmas!

Just like… the ones I used to know…

Where the treetops… glisten!

And children… listen!

To hear sleigh bells in the snow…

— Hey, Ernie, aren't you celebrating Christmas a little early? — крикнул со смехом Дункан. Старик повернулся к ним и произнес, нацелив на лейтенанта палец:

— With six bottles of «Gordons», Danny, Christmas comes whenever I wish! Good night to you and your little boy.

— Well done, Ernie, that you didn't mix up the reels, — сказал лейтенант.

Эрни шутовски взял под козырек, а Джуна снова погладил по голове. В этот раз мальчик не противился. Он подумал, что где-нибудь в Нью-Йорке, Бостоне или Коннектикуте родные ждут добродушного старика так же, как они с мамой и Юми ждали с работы папу… Ведь за океаном, теперь он в этом не сомневался, живут такие же точно люди. Он даже к лейтенанту больше не испытывал неприязни. Пусть живет на свете такой человек, Дэн Дункан, пускай даже будет счастлив. За океаном, от них с мамой подальше.

Они побрели в сторону набережной. Джун ничего не видел вокруг, и Дункану пришлось удержать его за плечо, пропуская грохочущий трамвай. Перед глазами мальчика стояли динозавры, такие могучие и одновременно такие уязвимые, совсем как люди. Интересно, каким был бы мир, не погибни они в расцвете, мир, в котором добродушные гиганты и кровожадные чудовища так и бродили бы по земле, парили в небесах и покоряли океаны? Скорее всего, человеку не нашлось бы в нем места, но не нашлось бы места и многому другому, что несет с собой человек. Господин Тейлор говорил, что динозавры не блистали умом, но Джун решил, что люди вряд ли имеют право судить их. Он дал себе клятву узнать как можно больше об этих удивительных существах.

На разбитой лестнице, спускающейся к реке, мужчина и мальчик немного посидели, глядя на воду. Лейтенант достал пачку сигарет, закурил. Огонек сигареты мерцал во мраке. Потом Дункан произнес:

— Давным-давно преподавал в университете Филадельфии один профессор, и звали его Коуп, Эдвард Дринкер Коуп. Однажды он делал реконструкцию плезиозавра… помнишь этих, с длинными шеями?

— Конечно! — воскликнул Джун. — Они такие красивые!

— В представлении Коупа они были не столь красивы. Видишь ли, он перепутал шею с хвостом и натурально присобачил несчастной твари голову к заднице. — Дункан сухо хохотнул. — Профессор Чарльз Отниел Марш из Йельского университета, моей, кстати, alma mater, указал Коупу на его ошибку. Просто взял черепушку и на глазах у всех поставил на положенное ей место, чего Коуп простить, конечно, никак не мог. Между двумя учеными разразилась Костяная война, длившаяся пятнадцать лет, в которой каждый стремился обскакать соперника по числу находок, не забывая также полоскать его имя в научной прессе. Ни один не мог признать, что был в чем-то неправ, как в любой войне и бывает.

— А кто победил?

Дункан затянулся и выдохнул пушистое облачко дыма.

— Никто. Они спустили на борьбу все свои сбережения и умерли в нищете. Зато благодаря их соперничеству были открыты почти все существа, которых показали в «Весне священной». Наверное, это единственная война, от которой человечество только выиграло, согласен?

Джун кивнул, не понимая, к чему клонит американец.

— Вот мы вроде выиграли войну, так? — продолжал Дункан. — Счастья полные штаны! Ходим этакими королями, трахаем завоеванных девок и как черти хлещем виски. Только на деле большинство из нас — как тот дурацкий плезиозавр. Привычный нам мир остался в прошлом и хрен там поймешь, где у тебя теперь голова, а где хвост. Но однажды кто-то берет твою дурную черепушку и ставит на место… Понимаешь, о чем я?

— Нет.

— А, не бери в голову. Я вот что хочу сказать, Серизава Джун: спасибо тебе. Спасибо, что поставил на место мою дурную черепушку.

— И вам спасибо, — сказал Джун, вставая. — Вы были правы. Я ничего не видел в жизни прекраснее. А теперь мне пора.

— Я провожу тебя до дома. На улицах небезопасно.

— Не провожайте. Вы дали слово.

— Но ведь темно.

— Вы дали СЛОВО.

Дункан со вздохом раздавил окурок о ступеньку.

— Слово офицера, черт бы его побрал.

Джун коротко поклонился и уже хотел спуститься к берегу, но Дункан поймал его за руку.

— Не так быстро. Ты что, думаешь, я просто так водил тебя в кино? Нет уж, дружок, удовольствие нужно отработать.

У Джуна подкосились ноги.

— Что вы хотите? — спросил он упавшим голосом, боясь услышать ответ. А услышав, чуть не задохнулся от ужаса. Теперь он понял, что было на уме у лейтенанта с самого начала. Каков негодяй!

— Пустите! — завопил он, отчаянно вырывая руку. — Я не хочу этого делать! Не буду, слышите! Пустите, я закричу!

— Кричи, — осклабился Дункан. — Зови полицию, если хочешь. «Господин полицейский, этот американец сводил меня в кино, а теперь требует, чтобы я нарисовал для него рисунок! Арестуйте его!» Не миновать мне тогда трибунала.

— Я не хочу! Пожалуйста, не заставляйте меня!

Но он кривил душой и знал это. Он уже и сам чувствовал, как нарастает внутри почти забытое ощущение кипящей, рвущейся на волю энергии. «Фантазия» запустила казалось бы давно умершую в нем жажду творчества, как разряд тока запускает остановившееся сердце. Он вздохнул, признавая поражение, а Дункан тем временем достал из портфеля уже знакомые карандаш и тетрадку.

— Нарисуй мне любую тварь из «Весны священной». И если я увижу халтуру, заставлю тебя ее съесть.

Джун буквально выхватил карандаш с тетрадью из его рук и уселся на ступеньках, скрестив ноги. Внутри по-прежнему все кипело, но уже не от гнева: ему не терпелось поскорее воплотить на бумаге переполнявшие душу образы. Мама однажды в шутку сравнила это состояние с родовыми схватками — было время вечернего купания, и Джун в порыве вдохновения выскочил из ванны и голышом помчался через весь дом делать наброски. Папа со смехом возразил маме, что так скорее бывает, когда живот прихватит… Джун от обиды не разговаривал с ним два дня, но про себя подумал, что оба сравнения не лишены смысла.

Но еще никогда его рука не двигалась так стремительно, как теперь. Казалось, не он наносит линии на бумагу, а они изначально таились в ее обманчиво пустой белизне, ожидая, когда он откроет их касаниями грифеля, как окаменелые кости ждут в толще земли, пока их не откопают. Значит, плезиозавр, господин Дункан? Извольте, вот вам плезиозавр, с телом-веретеном и длинной шеей, да зубов, зубов побольше. Ящер торпедой вырвался из воды, взметнув голову и распахнув пасть, будто хочет схватить с неба луну, и широкий его плавник вспарывает лунную рябь на темных волнах Оты…

Он протянул тетрадь Дункану и тот долго изучал скетч при свете луны.

— Вам нравится? — спросил мальчик, с удивлением отметив, что ему не все равно.

— Голова во всяком случае на месте, — проворчал лейтенант. — Хотя уверен, ты сможешь гораздо лучше. Рисуй, чертов узкоглазый мальчишка! Этому миру как никогда нужна красота.

С этими словами он забрал тетрадь с рисунком и растворился в ночи. И с тех пор Джун больше никогда не видел лейтенанта Дэна Дункана.


Он вприпрыжку спустился к реке. Выжженная земля Хиросимы пружинила под ногами. Как будто с глаз спала мутная, грязная пелена, и мир вдруг открылся ему во всем великолепии красок и форм. В лунных бликах на водной глади, в грудах развороченного взрывом бетона, в обломках прежней жизни он видел красоту — скорбную, трагическую, но все-таки красоту; в голове на разные лады звучали мелодии из «Фантазии». У него щемило сердце при мысли, что эту чудесную картину скоро отправят обратно в Америку, и может быть, он больше никогда ее не увидит. Но довольно и того, что она есть на свете!

Он миновал купол Гэмбаку. Оголенные балки, омытые лунным светом, напоминали ребра динозавра, и Джун подумал, что когда Хиросиму отстроят заново, купол нужно будет сохранить в таком виде. Останутся в прошлом смерть, голод, разруха и шоколад со вкусом прелой картошки, на месте развалин вырастут новые дома, и лишь Атомный купол будет стоять на страже мира, напоминая о том, что и самые могущественные существа могут кануть в вечность. А он… он завтра же купит новый набор карандашей и нарисует новую землю, Землю динозавров, с туманными лесами и раскаленными пустынями, с теплыми морями и топкими болотами, сумрачными ущельями и залитыми солнцем равнинами. Лейтенант говорил, что друзья Джуна живут в его рисунках; так отчего бы в них не ожить прежним владыкам Земли?

Прикидывая, какого ящера нарисует первым (тираннозавр? или тот, с шипами на хвосте? А может, рогатый?), он чуть не наткнулся на обгоревшее вишневое дерево. Кровь, пролитая под ним, давно ушла в землю, и ничто не напоминало, что именно здесь погибла добрая девушка Рин Аоки. Но что это? Черные ветви окутались бело-розовой дымкой и нежное, едва ощутимое благоухание разливается в темноте! Не веря глазам, Джун протянул руку, и несколько лепестков опустились ему на ладонь. Сакура расцвела! И… что там за звук, такой утробный, самодовольный, раскатистый? Неужели это лягушки рокочут на мелководье?

Душа его сама распустилась сотней цветов. Не это ли ощущал папа, когда был навеселе — звенящий восторг от того, что тебя окружает жизнь, что ты — неотрывная часть ее? Энергия, что билась сейчас в худеньком теле Джуна, была мощнее, чем в любой атомной бомбе. Ему казалось, что он вот-вот взорвется, но не огненным вихрем, выжигающим все живое, а облаком бело-розовых лепестков, и разлетится по свету, неся добрую весть, что в Хиросиме, разрушенной, мертвой, выжженной Хиросиме, в самом начале лета, когда уже и надежды никакой не осталось, вдруг зацвела сакура!

Он даже испугался немного, и чтобы не взорваться, поскакал к мосту, размахивая руками над головой и оглашая ночь звонким криком:

Сакура, сакура!

Солнце светит в синеве!

То ли дымка на горе,

То ль клубятся облака!

В вышине, среди звезд, ликующе захохотал отец, вместо трамвая оседлавший кита, и звонко засмеялась сидящая рядом кондуктор Эйко, и Акико в руках у папы улыбнулась беззубым ртом.

Сандалии звонко процокали по мосту, сердце скакало в груди. Наверное, он все-таки слишком быстро бежал: в глазах мелькало багровое зарево.

— Мамочка! Юми! Сакура! Сакура зацве…

Слова застряли у него в горле. Сердце подскочило, а потом камнем ухнуло куда-то в низ живота. Он остановился как вкопанный, разинув рот и глядя на лачугу, охваченную огнем. Языки пламени с ликующим треском катились по стене и уже плясали на крыше, дрожащим заревом разгоняя темноту.

— Ааааа… ааааа… — затянул Джун. — Аааааааааа…

Дверь, подпертая толстым дубовым брусом, содрогнулась от удара. И еще раз. И еще. Должно быть, мама бросалась на нее всем телом. Сквозь треск огня пробился тоненький плач Юми.

(Птичка томится в неволе…)

— МАМА! — заорал Джун в отчаянии. — ЮМИ!! МАМОЧКА!!!

— Джун? — выкрикнула мама хрипло. — Джун, спаси нас!

Он сделал несколько шагов вперед на дрожащих ногах, но высокая тонкая фигура возникла из темноты и заступила дорогу. Атомный Демон, воскресший из мертвых, стоял перед ним с мечом в руке, облитый багряным заревом. Рот был сжат в тонкую нитку, глаза мерцали.

Но будь Тэцуо даже и настоящим демоном, он бы не смог остановить Джуна. Сломя голову тот рванул к лачуге.

Тэцуо, шатаясь, ринулся навстречу, держа руку с мечом на отлете. Он двигался будто в замедленной съемке, должно быть, из-за ранения в голову, и когда его рука взметнулась к плечу, чтобы одним страшным ударом развалить тело Джуна от ключицы до ребер, тот успел упасть навзничь. Лезвие рассекло над ним воздух, обдав лицо ветерком. Тэцуо закричал от досады и вскинул меч острием вниз, собираясь пригвоздить мальчика к земле. Джун извернулся ужом, и син-гунто воткнулся в землю.

— Горячо! — ревела в лачуге Юми. — Мамочка, горячо!

(Кто же выпустит ее?)

Джун лягнул Тэцуо обеими ногами, попав под коленку; тот с воем отшатнулся. Мальчик вскочил, подхватив пару горстей земли, и когда Атомный Демон снова взмахнул мечом, собираясь раскроить ему голову, швырнул их в ненавистное лицо. Тэцуо взвыл, схватившись за глаза; Джун со звериным криком кинулся на него.

Они покатились по берегу. Крики матери и сестренки придавали Джуну сил; Тэцуо явно находился на последнем издыхании. От его тела, извивающегося в объятиях Джуна, разило лихорадочным, болезненным жаром. И еще запахом гноя и крови, запахом смерти. Он был бешеной собакой, подыхающей, но опасной, одним из кровавых псов, о которых писал Синдзабуро, и как бешеную собаку его следовало уничтожить!

Рыча, Джун рванулся к его горлу. Тэцуо закрылся рукой с мечом. Мальчик впился в нее зубами и рвал, рвал жилистое запястье, чувствуя, как рот наполняется железным привкусом крови, рвал, пытаясь добраться до вены или хотя бы заставить противника выпустить меч.

Тэцуо с воплем выдрал руку, оставив в его зубах приличный шматок собственной кожи. Рукоять меча врезалась Джуну в голову, в мозгу взорвалась вспышка. Обливаясь кровью, мальчик повалился наземь.

Тяжело дыша, Ясима с трудом поднялся. Кровь ручьем лилась из его разорванного запястья, заливая цубу меча, глаза гневно сверкали на измазанном землей лице, рот перекосила злобная усмешка. Он перехватил рукоять син-гунто другой рукой.

— Пожалуйста, — прохрипел Джун, — отпусти моих маму и сестренку. Они тебе ничего не сделали.

— Ты выбрал сторону тех, кто заживо сжег моих сестренку и маму, — процедил Тэцуо. Он больше не улыбался. — С какой мне стати щадить твоих?

— Тогда убей меня первым, сволочь! — завопил Джун, приподнявшись на локтях.

— Я не стану убивать тебя, Серизава. Руки только отрублю, чтоб не смог отпереть дверь. Одну за Кенту, другую за Горо. Будешь смотреть, как твои мамочка и сестренка сгорают заживо. Как сгорели мои!

Джун завыл в отчаянии.

Тэцуо поднял меч. Лезвие сверкнуло, поймав огненный блик…

И тут время остановилось, словно налетев на незримую преграду. Языки пламени замерли в небе, над ними светлячками повисли искры. Замер и Тэцуо с занесенным над головою мечом.

Джун сам не мог ни пошевелиться, ни даже моргнуть.

Что за чертовщина?

Внезапно сила, что кипела в нем, вырвалась на свободу с треском и грохотом. Он увидел белую вспышку, ослепительный «пикадон», и в этой вспышке мир рассыпался мириадами дрожащих, словно бы карандашных штрихов, чтобы вновь собраться уже в чуть ином порядке. Время снова пошло вперед, пламя снова рванулось к небу. Но что-то было иначе, и Тэцуо тоже это почувствовал. Он попятился, приоткрыв рот, рука с мечом повисла вдоль туловища. Другую руку он выставил перед собой, заслоняясь от Джуна.

— Что это было? — заорал он, срываясь на визг. — Что ты сделал, Серизава?!

И тогда, отвечая на вопрос Тэцуо, что-то поднялось из реки позади него.

Оно выхлестнулось из воды, все в кипящей пене, в клочьях зеленых водорослей, толстое, как буковый ствол, длинное как пожарная кишка, чернильно-скользкое и бесконечно, чудовищно древнее. Взметнулось чуть не до самых звезд и с шипением устремилось вниз, распахнув пасть, усаженную рядами зубов-ножей. Огромные глаза горели во мраке, точно огни семафора.

(Кто там за твоей спиной?)

Глаза Тэцуо расширились. Он еще только поворачивался, разевая рот, когда острые зубы вонзились в его тело. Сдавленный вопль захлебнулся, потонув в утробном довольном рокоте чудовища. Треск лопающихся костей походил на щелчки петард. Атомный Демон беспомощно дрыгнул ногами, как лягушонок в пасти змеи. Меч воткнулся в землю, дрожа рукоятью; рука Тэцуо, срезанная в локте будто огромными ножницами, болталась на ней, окропляя кровью песок, потом соскользнула и улеглась ладонью кверху. Окровавленные пальцы еще слабо шевелились, словно лапы перевернутого краба.

Водяной динозавр, точно такой, каким Джун изобразил его для лейтенанта, запрокинул голову. Белесое лягушачье горло, усеянное пупырышами, вздулось мешком, и изломанное тело соскользнуло в бездонную глотку, точно в колодец, последний раз взбрыкнув ногами на фоне звездного неба.

Джун выдернул из земли син-гунто за липкую рукоять и стал пятиться к лачуге, выставив клинок перед собой.

Uman9.jpg

Динозавр грациозным, текучим движением гибкой шеи повернул к нему голову. Порыв зловонного горячего ветра с шипящим свистом вырвался из его ноздрей, взъерошив мальчику волосы. Кровавая пена срывалась с зубов и шлепалась на песок. В блескучем черном зрачке рептилии Джун увидел собственное лицо — разинутый рот, глаза навыкате… Он хотел уже всадить меч в свое отражение, как вдруг оно подернулось, как шторкой, студенисто-мутной пленкой — ящер моргнул. Было в этом что-то до того доверчивое, до того беззащитное, что рука Джуна с мечом сама собой опустилась.

Ящер снова распахнул пасть, приподняв розовый язык в хлопьях белесой пены, мотнул башкой — и что-то брякнулось к ногам Джуна, блеснув металлом. В следующий миг, будто потеряв к нему интерес, чудовище развернулось всем своим мощным туловищем и ушло в глубину, вспоров водную гладь плавником, похожим на лезвие ножа. Огромный хвост с пушечным грохотом ударил по воде, окатив мальчика каскадом брызг.

Он швырнул син-гунто в реку, дополз-доковылял до двери и стал яростно дергать брус, жмурясь от летящих искр. Попадая на мокрую одежду, они шипели и гасли, не причиняя вреда.

Наконец, когда от его волос уже повалил пар, брус отвалился в сторону и дверь распахнулась. Мама вывалилась в клубах дыма и рухнула Джуну на руки, заходясь кашлем — грязная, всклокоченная, с дикими, слезящимися глазами. Кимоно на спине курилось, узел оби тлел. Юми она прижимала к груди, сестренка прятала личико на ее плече.

Они втроем повалились наземь. И едва успели отползти подальше, как крыша лачуги со скрипом и стоном провалилась, взметнув сноп искр.

«Все-таки сгорели мои рисунки», — мелькнуло в голове Джуна.

Они сидели на берегу, прильнув друг к дружке. Мама укачивала хнычущую Юми. Джун прижимался к ним, чувствуя живое тепло их тел и быстрое тук-тук-тук сердец.

Отдышавшись немного, мама выпалила:

— Тот мальчишка, где он? Я выцарапаю ему глаза!

— Это был Атомный Демон, мама, — сказал Джун. — Не беспокойся, его больше нет. Динозавр забрал его.

— Кто?

— Водяной динозавр. Такой, с длинной шеей. Плезиозавр, вот. Ему один профессор приставил голову к заднице, а другой поправил, и у них началась война…

Она коснулась дрожащей рукою его окровавленного виска:

— Этот подонок ударил тебя по голове!

— Это неважно. Все равно динозавр его сожрал.

— Да что ты заладил! Какой динозавр, какой профессор? Что еще за фанта… — Ее взгляд остановился на откушенной руке, облепленной клочьями черного гакурана. Взвизгнув, мама снова схватила Юми в охапку.

— Фантазия, — закончил Джун. — Не пугайся, мама, это просто… фантазия.

Он встал, подошел к жалкому огрызку на земле. Осторожно ткнул ногой, будто дохлую змею, которая и после смерти может вцепиться, но расслабленные пальцы, конечно, даже не шелохнулись. На бледном запястье алела рваная рана, оставленная его, Джуна, зубами. Там, где поработали другие зубы (куда большего размера), в сыром мясе влажно поблескивала желтоватая головка кости.

Он пинком отправил останки Тэцуо в реку. Рука, отнявшая столько жизней, звучно плюхнулась в воду и, крутясь, пошла ко дну в розовом облачке. Раз уже появились лягушки, значит, и рыбы есть, и за крабами дело не станет, так что скоро никто не отличит карающую десницу Атомного Демона от других костей, устилающих дно. Пятна крови мальчик затер ногой, а сверху намел земли — не нужно соседям их видеть.

Покончив с этим, он подобрал с песка предмет, который выплюнуло чудовище. Бережно обтер с железных боков противную липкую слизь и увидел знакомые темные подпалины. Крышка откинулась легко, словно только того и ждала. Карандаши лежали один к одному, в целости и сохранности. Привет, хозяин, мы скучали!

Он любовно пробежался пальцами по их разноцветным граням, закрыл пенал и взглянул на реку. Огненные блики дрожали на волнах, последний отблеск тысячи солнц, чуть не ослепивших его шестого августа двадцатого года Сёва. А может, и не последний — смотря как понимать. Где-то там, в глубине, плыло, утолив свой голод, древнее чудовище, которое Дункан называл плезиозавром. Оно возвращалось в призрачный мир, откуда пришло — Землю динозавров, которой только предстоит обрести очертания благодаря Серизаве Джуну, юному художнику из Хиросимы.

— Спасибо, — сказал он и поклонился реке.

— Ну вот, — грустно сказала Юми. — Братик сошел с ума.

Он прижал пенал к груди. Перевел взгляд на ошалелое мамино лицо, на чумазую рожицу сестренки, на развалины лачуги, догорающие у них за спиной — и впервые со дня, когда взорвалась бомба, звонко, от души расхохотался.

— Дракон, Юми, — сказал он с улыбкой. — Атомного Демона съел водяной дракон. Хочешь, я тебе его нарисую?


Ота струится.

Блещет в студеной воде

Огненный жар.


Автор: Анатолий Уманский
Источник: Часть 1, Часть 2, Часть 3

Примечания[править]

  1. Пикадон (от яп. pika — «блеск» и don — «гром») — разговорное выражение, которым жители Хиросимы обозначают взрыв атомной бомбы. — прим.авт.
  2. Kurombo — «обезьяна», «черномазый». — прим.авт.
  3. Годзу и Мэдзу — в японской и китайской мифологии демоны-они, стерегущие адские врата. У Годзу бычья голова, у Мэдзу — конская.
  4. Буракумины или «бураку», также «эта» — в японской традиции каста «нечистых», представителей «грязных» профессий, т. е. золотарей, скорняков, мусорщиков, забойщиков скота, могильщиков и т. д., а равно все их потомки. Дискриминация буракуминов, к сожалению, имеет место и в наши дни.


Текущий рейтинг: 55/100 (На основе 29 мнений)

 Включите JavaScript, чтобы проголосовать