Человек в янтаре (Алекс Реут)

Материал из Мракопедии
Перейти к: навигация, поиск
Pero.png
Эта история была написана участником Мракопедии. Пожалуйста, не забудьте указать источник при копировании.


Экзамен в школе, экзамен в любви[править]

Рамук из Тощего Леса ("Книга бесконечных теней", глава VIII) утверждает, что наш город — единственный из человеческих городов, который, хоть и стоит на земле, но одновременно принадлежит царству мёртвых. Возникший на двух границах — земли и моря, и Пещер и Поверхности — он выползает на Побережье, словно огромная пёстрая ящерица: вместо челюстей у него Порт, обхвативший глубокую и уютную гавань, вместо спины — главная улица с двухэтажными домами, а на пологом холме, в подножье которого зияет чёрная нора входа в штольни, вытянулся небольшой хвост из сравнительно недавно, лет двадцать назад, построенных особнячков.

Если смотреть оттуда, кажется, что городок может поместиться у тебя под мышкой, а все его жители знают друг у друга даже ногти на ногах. Но это вовсе не так: даже в те времена, когда новых домиков не было, страшные ринаввские истории ходили по всему континенту, достигая самой Маджолвы, и не одна армия делала здоровенный крюк, лишь бы не приближаться к её стенам из узорчатого песчаника. Совсем нестоличная (Ринавва приписана к Прибрежному Наместничеству), она прячет в каменных карманах извилистых улиц целые пригоршни загадочных историй и совпадений.

Правда ли, что под таверной "Мокрый Кабан" зарыт в землю огромный якорь со стародавнего пиратского брига? Что камни для набережной добывали на одном из Седых Островов, который ушёл под воду, как только строительство было закончено? Что двести лет назад один рыбак нашёл во рту у пойманной ставриды золотую монету, на которой был изображён он сам? Ответов не существует. Каждый житель сам решает, верить легендам или сочинить свою собственную.

Таллукер был сыном того самого купца, что перевозил камни для городской набережной. Когда отец пропал в джунглях Кипящего Берега, оставив вдове большой дом, стабильный доход и уважение всего города, он уже второй год ходил в школу при Канцелярии, упражняясь в лтаморском, юриспруденции, точных науках и каллиграфии. Учёба у него шла хорошо, поведение было примерным, а лицо таким грустным, что учителя забывали его похвалить, и, перечисляя лучших учеников, называли вторым или третьим.

Близких друзей у него не было, как не было и тайн от родителей — каждый вечер он возвращался из школы, обедал в огромной столовой с расшитыми драпировками и окном, занимавшим целую стену, потом отправлялся в свою комнату, выходившую окнами в сад, и до ужина занимался, углубляя то, что знал, и дополняя это тем, что было написано только в книгах.

Геометрию, географию и историю он знал так, что мог бы надиктовать по памяти учебник, а на лтаморском готов был составить любое письмо, поздравление или завещание — при условии, что ему будет, что и кому завещать. После ужина он немного читал — от отцовских должников ему осталась порядочная библиотека, — а потом ложился в кровать и моментально проваливался в сон, словно в чёрную яму. Снов, почти целиком копировавших его обычную жизнь, он не запоминал и потому часто в них путался: должно быть, две трети событий, которые он мог вспомнить, произошли с ним именно во сне.

Праздничные дни означали визит в Храм Воды. Мать просила помощи и поддержки; Таллукер шептал положенные слова и смотрел, как бежит вода по цветным камушкам на алтаре. Богов он боялся, они были большие и непонятные, словно ветер или море, и даже в легендах появлялись неохотно, будто из жалости к беспомощному человеку, который за завтрашний день поручиться не может, не говоря уже про день вчерашний.

После пропажи отца внешне он почти не изменился: всё так же сидел на занятиях и безукоризненно отвечал, когда его спрашивали, но дома уже не занимался, а просто лежал на кровати и считал щелчки ножниц в саду. Спустя два месяца всё прошло, он продолжал свои штудии, словно надеялся опять нырнуть в ту же самую реку, и даже когда полутора годами позже отец нашёлся и вернулся, разбогатевший вдвое и с отметинами на лице, какие островные племена ставят прошедшему испытания воину, Таллукер не изменился, отражая внешний мир не лучше, чем разбитое зеркало. А ведь даже отец за это время стал другим: его огромные плечи, казалось, того и гляди разорвут рубашку, а в голове клокотали идеи насчёт торговых факторий, добычи изумрудов и целых садах редких фруктов, ни цветом, ни формой не похожих на те, что продавались в городе. Спустя всего месяц отец организовал ещё одну экспедицию, теперь уже на трёх кораблях, с уставным фондом, вдвое превышавшим годовой доход городского казначейства. Успехам сына он очень радовался, хоть их и не понимал, и даже верил, что Таллукер пойдёт дальше, чем он, пусть даже и по другой дороге. И вот он снова исчез, но отсутствие теперь было не пугающим, а уютным, словно нагретое кресло, которое ждёт хозяина.

В год сдачи экзамена (экзамен приходился на лето, и его всегда сдавали в День Совы, когда даже звёзды не смотрят на землю) Таллукеру исполнилось шестнадцать. Все сведения о его внешнем виде можно почерпнуть из "Записей о Предварительном (Пробном) Экзамене" — существовал ещё и такой, за месяц до основного и по тем же предметам; провалившийся на нём ученик доучивался ещё год и за удвоенную плату.

Это был сухощавый паренёк среднего роста, с впалой грудью и глазами, цвет которых не помнила даже мать, в неизменно-чёрной ученической хламиде до пяток и с волосами, укороченными, по тогдашней моде, до плеч. Правая рука, всегда перепачканная чернилами, напоминала лапу леопарда, а на левой можно было разглядеть шрам, полученный, похоже, во сне. Говорил он громко и словно бы сам для себя, а ещё не любил виноград, потому что его мало есть — нужно ещё и выплёвывать косточки.

День предварительного экзамена был солнечный и тихий, какие только на картинках рисовать. Осушив за завтраком кувшин молока (вино ему не наливали), Таллукер вышел через дверцу в воротах и зашагал вниз по улице: в одной руке бумага, а в другой — сундучок с письменными принадлежностями. На нарядном Кедровом мосту он посторонился, пропуская телегу с углём, и успел заметить, как по дну реки скользнула рыбка с крошечными плавничками цвета киновари. "Рыбка-Красные Плавники" подумал он по-лтаморски, и сразу почувствовал себя уверенней.

Дальше спуск шёл по ступенчатой аллейке, обсаженной молодыми каштанами; в самом низу, возле выложенного камнем фонтанчика, Таллукер всегда замедлял шаг, словно боялся кого-то обидеть. Здесь, в тесном закутке главной Улицы, Порт, Главная и окраины перетекали друг в друга свободно, словно воды одной реки — напротив поднимался красный куб Уездной Канцелярии, двумя кварталами влево начинался Морской Рынок, а из-под холма, тихо-тихо, словно заболоченный ручеёк, полный тины и сонных лягушек, выбирались чумазые хижинки окраины, отродясь не наблюдавшие даже отблеска хоть какой-нибудь планировки, с изодранной одеждой на верёвках и замшелыми крышами, надвинутыми на самые окна. Истории про них ходили самые наижутчайшие, туда даже стража редко заглядывала, но сейчас, в тепле полуденного солнца, там нельзя было разглядеть ни страшного, ни интересного. Халупки себе и халупки, запущенные и на редкость безлюдные, с редкими огородиками и тесными загонами, в которых обитают, наверное, мелкие чумазые кролики. Здесь никогда ничего не менялось, даже ветер щадил эти ветхие деревяшки, а тоненькие деревца за шесть лет его учёбы так и не выросли и всё так же виновато глядели ему вслед, словно извиняясь за собственную никчёмность.

В этот день, однако, кое-что было другим. Скамеечка возле фонтана, перекошенная так, что на неё было страшно взглянуть, больше не пустовала: на ней, поджав ноги и наклонив голову, устроилась зеленоглазая русоволосая девушка в потрёпанном платье с пионами. Ноги у девушки были босые, а на упругой груди угадывалось ожерелье, непонятно почему спрятанное под платьем.

— Ты из школяров, да?— заметила она, немного заглатывая в нос открытые гласные. Таллукеру невольно вспомнился лтаморский, где такое глотание было одним из самых сложных правил.

— Да, я в школе учусь. Я как раз туда иду,— он хотел добавить ещё слов, но обнаружил, что в голове пусто.

— Здорово тебе. С утра — и сразу умнеешь. Я Янтарь,— она поднялась и хлопнула по ладони его правой руки — старое-старое приветствие времён неизвестно каких,— А тебя как зовут?

— Таллукер.

— Хорошее имя. Ты спешишь, я вижу? Ладно, ничего, потом увидимся.

И исчезла между хижинами. Таллукер смотрел ей вслед и чувствовал, что его сердце почему-то поднялось вверх и стучит теперь уже в горле.

Стряхнув оцепенение, он продолжил путь, довольно безуспешно пытаясь прикинуть, сколько времени он потерял на разговоре. Городские часы он видел, но почему-то не мог представить на них время начала экзамена; более того, иногда Таллукеру казалось, что циферблат подмигивает ему и что-то бормочет сквозь усы-стрелки.

В школе он застал полный коридор чёрных накидок, и кто-то утешительно похлопал его по спине: экзамен только-только начался, он уже успел упустить свою очередь и теперь пойдёт последним. Таллукер не возражал и уселся на пустой бочонок, где и просидел всё положенное время, выводя на промокашке угольком чьи-то незнакомые лица.

В комнате, где бесчисленные ответы и бескрайнее утомление уже давно пропитали стены и пол, он поймал ушами вопрос, закрыл глаза, набрал побольше воздуха, стал отвечать одной огромной фразой — и примерно к середине её услышал, что вопрос закрыт и теперь можно перейти к каллиграфии.

После письменного задания и ещё двух вопросов обнаружилось, что он знает предмет лучше всех.

Я иду[править]

Вернувшись домой после пробного экзамена, Таллукер запил обед водой и лёг с закрытыми глазами в кровать, слишком взбудораженный, чтобы уснуть. Потом рассказал матери о своём успехе, выслушал все положенные поздравления и отправился готовиться дальше.

Но дело почему-то разладилось. Нет, слова были знакомые, и части речи сидели все на своих местах, но ближе к вечеру, когда рыжее солнце запуталось в ветках росшей в саду акации, он вдруг обнаружил, что смотрит в окно чаще, чем в книгу, а вместо того, чтобы переворачивать страницы, уже неизвестно сколько времени пытается перевести на лтаморский "зелёные глаза и русые волосы". Грамматика была ясна, но слов под рукой не было, и поэтому казалось, что лтаморского он не знает, а всю жизнь учил какой-то другой язык, совершенно ни на что не пригодный.

Таллукер отложил перо и решил выйти в сад — вдруг вкус знакомого воздуха вернёт его мысли на место? На глаза попался лтаморский словарь цвета нового кирпича, но искать и выяснять не хотелось. В голове зудело; казалось, она забита шелухой от тыквенных семечек. До ужаса хотелось проветриться.

В саду не оказалось никого, только из кухни доносились осколки голосов и звон посуды. Таллукер прошёл сначала по одной, потом по другой дорожке и только сейчас понял, какой сад маленький и насколько похож формой на "имзу" — последнюю букву лтаморского алфавита, которая использовалась только в конце существительных, чтобы показать их неодушевлённость. Остановившись перед калиткой (замок был в форме морды муравьеда, причём запирался на язык), Таллукер долго-долго рассматривал засохший цветок, а потом распахнул дверь и оказался снаружи.

Улицы были по-вечернему безлюдны: только кошки крались в сырых тенях и пёстрые воробышки порхали по заборам, выискивая кучи свежего навоза. Когда он шёл, мостовая подавалась то вверх, то вниз, словно спина опечаленного слона, а потом вдруг оборвалась перед полоской кустов и пологим песчаным склоном, перетекавшим в огромный пустынный пляж. Город закончился, дальше было только море: огромное, медно-рыжее, оно полыхало вместе с закатом, медленно-медленно растворяя в себе тяжёлое золотистое солнце. Песок ещё хранил тепло, он ласкал ноги, и в голову забрела мысль, что здесь, наверное, можно и спать — не так, конечно, сухо, как в кровати, но почти так же мягко и уютно.

Он довольно долго так простоял, оцепеневший, среди песка и чёрных водорослей, и ветер трепал его чёрную накидку, а потом где-то на краю слуха зашлёпали босые ноги, и его кто-то окликнул — без слов, одним голосом.

Девушка — та самая, зеленоглазая и русоволосая — шла к нему по кромке прибоя, оставляя зыбкие следы, которые тут же слизывали волны. Платья с пионами на ней больше не было, мокрые волосы разметались по плечам и груди, словно диковинная узорная роспись, а из одежды осталось только ожерелье из янтаря. Крупные, дымчато-тёмные, цвета пива камни были нанизаны на простую верёвочку, какими связывают мешки или доски. Солнце, запутавшись в них, лежало на коже медово-жёлтыми пятнышками.

— Привет,— сказала она, остановившись в двух шагах и закрыв спиной солнце,— А я и не знала, что ты тоже здесь купаешься.

— Нет. Я... нет,— Таллукер попытался подобрать нужное слово, но вдруг сообразил, что девушка понимает и так,— Я здесь первый раз в жизни, да, честно. Здесь,.. — он ещё раз задумался,— здесь красиво. Я никогда не видел... ну, ничего такого.

— Ты много чего ещё не видел,— девушка зацепила пальцами ноги и подняла какой-то камешек,— И много чего не видишь. На, держи — это мой тёзка.

Камешек янтаря был точь-в-точь такой же, как те, что на её ожерелье, и тёплый-тёплый — Таллукер так и не понял, от руки или от песка. Если сжать его рукой, казалось, что камешек живой, он дышит и ворочается во сне. Таллукер пригляделся к золотым искоркам, а когда смог оторвать взгляд, оказалось, что девушки больше нет. Таллукер посмотрел в море, на пляж — и там, и там было пусто — и стал карабкаться обратно, так ни разу и не оглянувшись. Янтарь остался в руке; опустить его в карман почему-то казалось кощунством.

Когда он пробрался в калитку и ступил на дорожку, выложенную восьмицветными терракотовыми треугольниками, солнце скрылось совсем. Небо потемнело, город оделся огнями фонарей и фонариков, в столовом павильоне уже расставляли посуду для торжественного ужина. Таллукер забрался в свою спальню через окно и успел сесть за стол за мгновение до того, как его позвали ужинать.

— Я иду,— сказал он, заталкивая камешек в подставку чернильницы. Потом немного посидел, разглядывая так и не открытый словарь, погасил лампу и побрёл на кухню, абсолютно запутавшись в паутине собственных мыслей. Голова полыхала, всё в животе ходило ходуном, а перед глазами плясала какая-то чушь.

Ужин оказался роскошным, с ароматным мясом в белом соусе, сыром, перемешанным с сочными шкварками, зеленью, хрустящими пирожками с нежной начинкой, серебряной посудой и скатертью, которую доставали из сундука раз в сорок лет. Таллукер сидел во главе стола, по левую руку от матери, дальше была тётка, которая, оказывается, приехала сегодня в полдень, ещё одна тётка, жившая на другом конце города, её муж с ухоженной бородой и сросшимися бровями, ещё какие-то люди, наперебой поздравлявшие его и пророчившие славное будущее... Таллукер кивал, улыбался, чувствуя, что губы бледные, и улыбка получается постной, а сам тем временем обнаружил, что язык, на котором к нему обращались, был ему ничуть не понятней и не удобней лтаморского.

Сидя над тарелкой, он наблюдал за мошками, кружившими вокруг завёрнутого в бумагу фонарика. Пища с трудом ворочалась во рту, словно и она была на незнакомом языке, а уши раз и за разом жевали рассказ Тамокни — этот Тамокни года два учился в одном классе с Таллукером, сын ювелира, отличник, отчисленный за что-то развратное. Рассказ касался классификации морских янтарей.

Оказывается, их разделяют на пять видов. Первым был Молочный — белый и непрозрачный, похожий на стеклянную форму, залитую белой водой; этот камень совсем прост и привычен, словно чашка коровьего молока и годен на что угодно. Вторым — Солёный, прозрачный и сверкающий, пахнущий морем, с оттенком лёгким и свободным, как воздух; пригодный на правильную геометрию подставочек, шаров и пирамидок. Дальше шли Лимонный — золотистый с зеленью и идеально круглый: незаменимый на ожерелья и кольца и сам себе на уме — и Медовый — сочный и яркий, годный на шкатулки, фигурки и подарки любовницам. Замыкал процессию морских чудес янтарь Имбирный или Горький — космически-тёмный, с крошечными искорками и такими насекомыми внутри, каких не встретишь даже во сне. От Горького пахнет всем сразу, он то тяжёлый, то лёгкий, не похож цветом ни на смолу, ни на песок, ни на древесину, почти не бывает правильной формы, и происходит, как предполагают, от упавших в море осколков звёзд.

Камушек, который дала ему девушка, был, видимо, горьким — пробуя жаркое, Таллукер даже ощутил его вкус, — и почти полностью отбивал аппетит. Есть не хотелось совсем, стол казался огромным не вспаханным полем. Когда подали зелёное вино в небольших кувшинчиках, Таллукер попросился к себе — всё вокруг казалось вырезанным их бумаги, а к горлу подкрадывалась тошнота.

В спальне он долго смотрел в темноту, на ощупь пробираясь среди скачущих мыслей, а потом, не глядя, вытащил камешек, прильнул к нему губами и очень осторожно лизнул языком.

Камешек был ещё теплым.

День окончательного экзамена[править]

В день экзамена мать вытряхнула из мешочка на его поясе все монеты, которые он не тратил, и насыпала туда на счастье морских камушков. Где-то в течение недели должен был вернуться отец, так что всё предвещало праздник. Попутно принесли письмо — в дом одного из компаньонов отца вернулись на каникулы две дочери, жившие в столичном пансионе: их мать очень интересовалась успехами Таллукера и просила разрешения захватить их с собой на торжественный ужин. Таллукер последней новости не воспринял: она прошла мимо него, словно мышь, и сразу же юркнула в норку.

Гардероб сменился, теперь он выглядел, скорее, праздничным. Накидка была тонкого сукна и с серебряным воротником, новеньким-новеньким, не успевшим ещё потемнеть от солёного ветра. Пояс был тот самый, который молодой отец надевал на танцы, а на голову — лёгкая повязка. Даже сандалии были новые, из самой лучшей кожи, ещё не привыкшей, что ей пользуется кто-то другой. Вот почему даже знакомые ступеньки аллеи показались ему редкостно неудобными.

Янтарь сидела на том же месте, но это не было повторением — словно птица, она, казалось, того и гляди вспорхнёт с шаткой скамеечки. Платье на ней было прежнее, оно совсем не обтрепалось, но не стало и чище.

— А ты как на свадьбу одет,— заметила она и подошла поближе, сверкая глазами из-под спутанных волос.

— Экзамен,— только и сказал Таллукер,— У меня экзамен сегодня.

— Кстати, камешек, который я тебе подарила — он у тебя с собой? Я ведь и не рассмотрела его толком.

— Он... нет, не с собой,— Таллукер схватился за мешочек, но вспомнил, что оставил камешек в тайнике. — Я потом принесу, если надо.

— Не стоит, у меня ещё есть. Пошли, посмотришь,— она схватила его руку и потащила куда-то за хижины, где под ногами хлюпала земля, и пахло почему-то вяленой рыбой. Остановившись возле заборчика, ограждавшего невесть что, Янтарь повернулась к нему лицом (губы — чайно-тёмные, намазанные, как у небогатых мещанок, соком леопардового дерева вместо помады), обхватила его плечи ладонями и прижала губы к губам.

Так Таллукер в третий раз почувствовал этот вкус — вкус морских глубин, которые человек никогда не попробует. Он попытался отстраниться и вместе с тем хотел подождать ещё чуть-чуть, чтобы получше распробовать, а море зашумело уже и в ушах, и весь мир качался, словно палуба в шторм — а руки течения опять волокли его среди рифов и топких заводей, не понимающего уже...

Потом была комнатка — видимо, в одной из этих хижинок — полупустая, с пучками сохнущих водорослей на стенах, глиняной лампой на полу и дверным проёмом без двери, выходившим прямо во дворик. Он на лежанке, а Янтарь раздевается, стаскивая через голову платье. Под платьем — точь-в-точь то же, что и на пляже, и даже в камешках мерцают точь-в-точь такие же огоньки, а потом она помогает раздеться ему, стаскивает пояс и повязку, открывая голову ветру, выбрасывает прочь сандалии, за каждую из которых можно купить десять таких домиков, и берётся теперь за накидку, а Таллукер только помогает, облизывая пересохшие губы. Снова объятия и поцелуй; ему кажется, что в глотку потекла морская вода, а она уже отбросила накидку прочь и стоит теперь над ним на четвереньках, похожая на последнюю, самую сильную волну. "Она ведь одного со мной возраста",— думает Таллукер и выпускает мысль прочь вместе с выдохом.

— Не бойся, если не умеешь,— шепчет она в ухо и больше всего хочется, чтобы губы задевали щеку,— Море забирает только неумелых мореходов.

А потом она опустилась и он поплыл сквозь локти и колени, вдыхая, выдыхая, но не пытаясь бороться с течением. Лежанка была тесновата для любви, он чувствовал, что места не хватает, но не мог оторваться от губ и всплыть из огня, который легко и быстро пожирал любое неудобство. Это была добровольная борьба, горячий заплыв в тяжёлой морской воде, и он с удивлением обнаружил, что не только возраст, но и рост её совершенно такой же, словно они были нарочно так собраны, чтобы осознать, что родились в один день. А потом, когда часть, знакомая ему по снам, закончилась, и пошла другая, пряная и незнакомая, он почувствовал, что теряет власть над всем — сами его мысли таяли и текли в незнакомом водовороте, а хижина словно вращалась вокруг своей оси, неторопливо покачиваясь на волнах прилива.

После он снова лежал, уже один, а она, окатив себя из ведра прямо на пол, пила из кувшина, и с каждым глотком её груди вздрагивали, словно принимая и свою долю. Потом она предложила кувшин и ему, но там оказалась не вода, а вино, мутное и кружащее голову, от какого даже из носа начинает пахнуть, а она натянула всё-таки платье, плотно облепившее вспотевшее тело, и ушла куда-то наружу, а потом ночь, и свечи на полу, и маслины с косточками, которые положено плевать прямо во двор, и снова ожерелье, но теперь уже луна играет на нём, и искорки становятся совсем крошечные, словно пылинки серебра на верстаке ювелира. Теперь волны подкатывали прямо к голове, и Таллукер помогал им, понимая, что Янтарь тоже должна что-то чувствовать, потому он ей что-то шептал, обещал, доказывал... потом опять был полдень и на этом месте Таллукер запутался окончательно.

Всё вокруг расклеилось и потекло, как узоры в тающем калейдоскопе. Дни и ночи перемешались, словно карты в колоде; бывало, они сменяли друг друга так быстро, что только мельтешили за окном, накатываясь и пропадая, как промелькнувшая мимо телега. Случались дожди; по стенам бежала вода, а они лежали рядом, и её ладонь лежала у него на груди, словно огромный и тёплый паук, а потом снова было солнечно, и полоса золотого света окатывала лежанку теплом.

Нужду они справляли сразу возле выхода, в небольшой потёрханной будочке со скрипучими петлями и крошечным глазком, который в круговерти дней и ночей словно подмигивал, а за ней, притулился, похоже, чей-то крольчатник. Кроликов там давно не было, только белая тряпка сохла на окне, и паук плёл рядом кружева мохнатой паутины. А потом снова была хижина и янтарный, морской, звёздный огонь, пробирающий до загривка и мешающий часы в пряное, перебродившее варево.

Горячие ночи[править]

Однажды он проснулся один. Стоял головокружительно жаркий полдень, лежанка высохла так, что хрустела, как хворост, а на землю было страшно ступить босой пяткой. Пошатываясь, он вышел во дворик, сощурил глаза и почувствовал, как тепло облегает его, словно мантия. Он решил всё-таки одеться и вернулся назад, в сухую тень, нащупал скомканную накидку, что-то из белья и пояс с мешочком, так и не тронутым и по-прежнему набитым морскими камушками. Пояс он надевать не стал, разыскивать сандалии — тоже; просто натянул накидку поверх нижней рубашки и вышел, жадно ступая босыми ногами. В дворике не было ничего примечательного, только трава росла из-под нужника (а когда-то он был уверен, что обитатели халупок делают прямо в яму...); справа был проход с заборчиком, давным-давно заблудившимся среди кустарников. Туда и направился, можно сказать, наобум: мимо перекошенного столба и двух заборов с вычерненными временем досками, ещё хижинки, и ещё хижинки — на пустырь, где бурчала и фыркала чумазая, неопрятная кузница.

Наконец, вышел к стене — длинной-длинной, от горизонта до горизонта, из белого кирпича, покрытого полуосыпавшейся штукатуркой. Стена была невысокая, примерно в полтора человеческих роста; во многих местах она до того обрушилась и осела, что можно было разглядеть и ту сторону.

Он прильнул к проёму и увидел бесконечную заболоченную равнину без единого деревца, поросшую хвощами и папоротниками. Дух от неё шёл гнилой и тяжёлый, словно из заросшего тиной омута. Почему-то казалось, что он здесь уже был, даже просыпался как-то в точно такой же жаркий полдень, прямо на горячих кирпичах стены и долго-долго тряс головой, пытаясь понять, как занесло его на эту странную границу. Нужно было срочно у кого-то спросить, узнать, выяснить, как такое могло быть — с этой мыслью он обернулся, уже открыв для верности рот... и внезапно увидел Янтарь. Она стояла у него за спиной, и её ожерелье сверкало теперь поверх платья.

— Гуляешь?

— Да. Послушай, что это у вас здесь?..

— Это стена. Пошли, нам пора обедать.

За обед успело смениться три ночи — Таллукер и сам не понимал, как так может быть и всё порывался выйти во двор и проверить, но воспитанность не позволяла — и, таким образом, обед трижды превращался в завтрак, себя и ужин.

Потом выпала ночь длиной в три обычные ночи. Девушка зажгла светильник — огонёк горел, словно в янтарном плафоне — и Таллукеру, словно сквозь туман, вспомнились ночные лтаморские бдения. Пришла мысль, что зря он учил, наверное, этот язык, похожий на плетёную корзину, хитро сделанную, но пустую внутри — всё равно ни один народ на нём не говорит и даже буквы не подходят к другим языкам, словно чураясь и считая их недостаточно важными.

— Ты знаешь лтаморский язык?— спросил он, с трудом выводя каждый звук.

— Не надо,— ответила она на обычном.

— Что не надо?

— Ты не должен спрашивать или спорить. Только чувствуй.

Но какое-то лтаморское слово всё-таки плясало у него на языке, поджидая удобного мига, чтобы прыгнуть наружу. Тогда Янтарь достала его поцелуем, а потом погасила светильник.

Ночи были похожи на бездонные бочки. Иногда в самый разгар любовной игры он слышал шум дождя и пытался попадать под его ритм, пока наконец не обнаружил, что Янтарь следовала тому же ритму с самого начала. Потом он научился и ритму тишины, этой особенной медлительности послеполуденных часов — в их тёплой и тягучей патоке можно разговаривать, только не сообщая друг другу ничего нового. Временем страсти был вечер, когда закатное небо оставляло только соблазнительные округлые контуры, а время невинности приходилось на утро, когда телесный голод просит лёгкого завтрака. Потом вдруг падало время дождей, по закоулкам бродили голодные ветры и низкорослые хижинки трепетали, озябнув; они сидели возле очага, накрывшись одним одеялом, и он чувствовал её тёплое раздетое тело, даже не касаясь его руками. Иногда она перебирала ему волосы, а он смотрел в её глаза и думал, что в этой скачке дней и ночей ни у него, ни у неё даже волосы не отрастают — и это сейчас, когда стало уже совсем холодно, и он переделал одеяло в занавеску и накрыл какой-то тканью все стены, чтобы не уходило тепло, а найденную возле давнишней кузницы трубу приспособил под дымоход. Оказалось, что хижина великолепно ориентирована — даже в самые холодные дни она прогревалась так, что можно было спать без одеяла и видеть отблеск огня на себе и на ней.

Сколько было таких сезонов, он не помнил, как не помнил, какие из них ему только приснились.

Пришёл и увидел[править]

Как-то раз, в один из мелких дождливых дней, когда Янтарь в очередной раз исчезла, он прибирался в комнате и наткнулся на прислонённый к стене свиток туго скрученной бумаги. Сперва Таллукер его просто не узнал, потом по голове пронеслась тень слабого-слабого воспоминания о сундучке и экзамене. Скорее по привычке он развернул свиток и увидел, что наружный лист пожелтел, а всё, что было внутри, сгнило и расползлось на кусочки. Неизвестно, сколько простоял он прислонённым, и в каждый дождливый день по стене, как по желобу, стекала в него вода.

Таллукер бросился искать сундучок и обнаружил его возле изголовья — подржавевший, сырой, и всё-таки сохранившийся. Даже перья были на месте, обросшие космами пушистой белой пыли.

Таллукер перепугался до самых кончиков ног и бросился искать одежду. Самым мучительным было то, что он никак не мог подсчитать, сколько времени оставалось до экзамена и на какую его часть он опоздал. Выходило то больше, то меньше; к тому же, он уже давно и совершенно позабыл всё, что знал насчёт апелляций и переэкзаменовок. В последний момент обнаружив сандалии (они лежали среди дров и вечером могли пойти на растопку), он пригладил волосы и опрометью бросился прочь, на ходу повторяя лтаморские глаголы и даже не пытаясь запомнить дорогу.

Сперва было тесно, казалось, что кривые переулки водят его кругами, но потом халупки расступились, и он выбежал к тому самому фонтанчику, где они встретились в первый раз. Фонтанчик был сух, огромный серый булыжник лежал на дне и медленно темнел под каплями холодного дождя — Таллукер механически перевёл эту фразу и что есть духу побежал в сторону школы. Тут же, словно подстраиваясь, усилился дождь, он тоже уже не шёл, а бежал, топоча тысячами громадных капель.

Возле школы его окатило ливнем. Таллукер выдохнул, замер, опираясь рукой на столб возле крыльца. Хорошенько прочувствовал, как по вискам побежали струйки холодной воды, и только тогда взошёл по ступеням. Но двери не оказалось — вместо неё зиял пустой проём, точь-в-точь такой, какой был в его хижине. А внутри, за обглоданными временем стенами из белого кирпича с осыпавшейся штукатуркой, вставали кусты и деревья, трепещущие под дождём. Крыши давно уже не было, парты, деревянный пол и скамеечки исчезли, смешавшись с землёй, и то, что осталось, походило скорее на сад, чем на школу.

Не переставая сжимать сундучок, Таллукер спустился с крыльца и пошёл вниз по улице, пожирая глазами всё вокруг. Только сейчас он заметил, что от домов уцелело ещё меньше, чем от школы, их садики заросли пышными сорными травами, а в коробках бывших комнат поднимались липы и акации. От рынка не осталась и следа, второй фонтан, на Боковой Площади, пророс частоколом травинок, а склады и бараки порта попросту исчезли — там поднимался лес и одиноко-одиноко белел между стволов крохотный кусочек Таможни. А потом он вышел на тот самый пляж, где встретил когда-то Янтарь.

Пляж был сер и бесприютен; море, исхлёстанное дождём, утробно рычало, вгрызаясь в полоску отлива. Немного поодаль, на невесть откуда взявшимся зелёном холмике, стояли четыре палатки, удачно укрытые под тополями.

Таллукер зашагал к ним, с трудом пробираясь сквозь раскисший песок. Спешка прошла, её сменило что-то другое, очень грустное и незнакомое, а голова даже и не пыталась объяснить или сплести правдоподобную гипотезу — теперь он был способен только смотреть во все глаза и фиксировать с предельной точностью. Он словно смотрел на себя со стороны и никак не мог решить, нравится ли ему это зрелище.

Шагах в четырёх до палатки он наткнулся на одного из обитателей — человек в ни на что не похожей одежде с лицом, немножко сходным с лицами аборигенов Калурры, выбрался под дождь, чтобы навестить кусты по малой нужде. Застёгивая штаны, он обернулся и только тогда увидел Таллукера.

— Ох, ни хрена же себе!— изрёк незнакомец.— Ох, и ни хрена же себе!!!

И сломя голову понёсся к лагерю, стал кого-то звать, кричать, тормошить, и очень скоро из палаток появились ещё люди, а потом и ещё, и ещё, причём многие жевали обед. Они обступили Таллукера со всех сторон, расспрашивали, спорили между собой, измеряли ширину плеч, щёлкали в лицо какой-то серебристой шкатулочкой... кто-то пробовал на ощупь ткань накидки и громогласно объявлял, что ткань подлинная, сейчас таких больше не делают... а Таллукер только стоял, молчал и смотрел. Нет, он понимал их слова, но не понимал другого, куда более важного — почему эти незнакомые люди в незнакомой одежде говорят на наичистейшем лтаморском наречии?..

См. также[править]


Текущий рейтинг: 80/100 (На основе 83 мнений)

 Включите JavaScript, чтобы проголосовать